Написав письма, он задумался и слушал, как блеяли овцы, мычали коровы, звонко кричали бабы и ребятишки, шумела весенняя вода по оврагам, пахло вспаханной землей.
Он положил письма в конверты и отправил их.
И вот до сих пор никакого ответа от Паши. Как будто во сне все это случилось.
Пропал и учитель и Паша: как в воду канули. Ездил он к ним и в город: уехали… Уехали куда? Почему? Сначала болело сердце, и плакал он, а потом изжилось. Бабушка не настаивала больше на ученье, стала исподволь к делу приучать его; начал он с молодыми приказчиками гулять, — так и пошло все своим чередом, день за днем, до сегодняшнего дня, до этой минуты, когда сидит он и смотрит в окно, как там за деревьями сада загорается вечерними огнями небо, сверкает красная, точно пожаром охваченная река, и стоят на далекой горе одинокие, будто черные, деревья. Смотрит он, и щемит сердце сладко и больно.
III
Свадьбу сыграли веселую. Денег бабушка не пожалела, и зажили молодые.
Даже нянька признала, что другой такой красавицы не сыщешь.
Не только нянька, весь город кричал о красоте молодой.
Ее богатство, бриллианты, наряды еще сильнее подчеркивали эту красоту. И везде она была желанной гостьей, щедрой благотворительницей, замкнутая в себе, загадочная. Рядом с нею шагал добродушный, толстый, молодой увалень, ниже ее ростом — ее муж.
Как относилась она к нему? Он благоговел перед ней, — это все видели, а что она к нему чувствовала, того никто, даже сама бабушка не знала.
Бабушка, пытливо наблюдавшая свою невестку-внучку и дома и в обществе, качала головой и говорила своей наперснице:
— Умная, загадка-девка, недотрога. И думаю: Федюшке за ней горя не ведать.
Третий год проходил, а детей у молодых не было. Бабушка тоскливо думала: «Еще несколько лет, и лопнет Федюшка — тогда что ж? Конец всему? Все эти фабрики, заводы, все, что столетним трудом наживалось, копилось, — пойдет прахом… Чужим достанется? И само имя ее унесет время, как ветер уносит засохший лист». И эта мысль буравила бабушку и холодом могилы охватывала ее. Все средства, какие знала, испробовала она; с кем ни советовалась — ничего не помогало. Жаловалась она няньке:
— Эх, захватило меня всю это дело. И чую: либо я его сломлю, либо оно меня в гроб загонит. Какие, казалось, дела были, шутя распутывала, а с этим, что больше думаю, то больше запутываюсь!
— Вижу, вижу, что сохнешь ты, — тяжело вздыхала нянька.
Еще прошло некоторое время, и бабушка решилась. Она позвала к себе невестку, усадила ее в кресло, заперла плотно дверь и заговорила:
— Слушай, девка, полюбила я тебя, как дочку. Всем ты взяла, всем ты угодила мне, — всего моего богатства наследница — ты. Но что ж ты внука мне не даешь? Внука хочу… Хочу внука! Откуда хочешь бери! Поезжай с мужем на богомолье, поезжай, куда хочешь… Внука, внука мне! Слушай: ты девка умная. Вот какое дело стряслось раз. Расскажу тебе то, что и попу на исповеди не рассказывала. Запутался мой покойный муж. И не велики деньги, да к сроку, — банков всяких не было еще тогда, — выходило полное разорение. На восемьсот тысяч векселей, завтра платить, а платить нечем. А была я в свое время не хуже тебя, девка, и знала себе цену, того старика знала, у которого те векселя. Вечер пришел, ничего не придумали, значит, позор. Вот перед этими самыми образами упала я на колени, помолилась, накинула платочек, да никому ни слова не сказав… Бабушка наклонилась к молодой девушке и шепотом прохрипела:
— Все векселя и сейчас вон в том комоде… Вот как я спасла состояние, роду… а теперь самый род надо спасать. Уж так, видно, на этом роду и написано, чтобы он бабами держался.
Бабушка кончила, а невестка, неподвижная, с опущенными глазами, как статуя, слушала и молчала. От ее молчания бабушке стало жутко и холодно.
— На богомолье поеду, — наконец, сказала она, встала и вышла.
Бабушка растерянно сметала крошки со стола, подходила к образам, оправляла лампадки, смотрела из окна на реку, на которую больше полувека смотрела, и мучительно рылась в своих мыслях. Лучше или хуже вышло, и что там в скрытной душе ее внучки таится?
IV
Большой волжский пароход готовился к отплытию вниз по реке. В рубке первого класса сидела бабушка, провожавшая своих молодых в дорогу. Забрались на пароход спозаранку. У молодых был попутчик: ехал в свое именье товарищ внука, Петр Маркелович Сапожков. Тоже из купцов, из богатых, на своих ногах уже, — весельчак и кутила, которому бабушка потому многое спускала, что рос он вместе с Федюшкой и в детстве, бывало, не выходил из ее дома.
С Сапожковым ехали еще двое, тоже попутчики: актер и актриса. Актриса ушла в каюту, а актер разговаривал с Сапожковым. Бабушка как увидала актера, так и впилась в него глазами: такого молодца еще и не видывала она.
Бритый актер, высокий, статный красавец, одетый с иголочки, с римским носом, красиво изогнутым ртом, говорил Сапожкову снисходительно мягким баритоном:
— Пойми же: совершенно невозможно…
— Нет, уж если ты приятель, — настаивал Сапожков, — то ты прямо говори, почему не можешь заехать ко мне в именье?
Актер с высоты своего роста снисходительно смотрел на красивого, но не вышедшего ростом Сапожкова и, усмехаясь, говорил:
— Чудак ты, и между приятелями не все говорится.
— Почему не все? — Сапожков заметил пытливый взгляд бабушки, обращенный на актера, скорчил лукавую физиономию и сказал вполголоса актеру: — Видишь эту старушку: эта молодая за ее внуком… Теперь два капитала их соединились, — всего миллионов шестьдесят.
Актер потерял на мгновение свое величие и даже пригнулся к Сапожкову.
— Не может быть?! Что ж они делают с деньгами?
— Ты думаешь, — глаза им протирают?
— Ты за правило, любезный, раз навсегда возьми себе: думать только за себя. Я спрашиваю тебя: что они с деньгами делают?
— Что делают? Они сами по себе, а деньги сами по себе. Деньги работают. Фабрики, заводы, именья, лесное дело: оборот большой, денег много надо.
— М-да, это значит, не наличными?
— И наличными несколько миллионов найдется. Актер вздохнул и равнодушно ответил:
— И это недурно.
— Ты бы их живо пристроил?
— М-да… в сторожа к своим деньгам во всяком случае не нанялся бы…
— Ха-ха-ха… Актер, так актер и есть: сразу такое слово скажет, что как бритвой… Чик — и нет бороды, чик еще — и усов нет, третий чик — и миллионы туда же.
И Сапожков заливался веселым смехом. Актер смотрел на него снисходительно, смеялся мелким «хе-хе-хе» и говорил:
— Веселый ты человек, — ей-богу…
— Нет, нет, ты смотри, как бабушка тебя меряет: я к ней побежал.
Он с эффектом опустился в кресло около бабушки, ушел совсем в кресло и даже ногу за ногу заложил.
Федя с женой сидели поодаль. Федя робко, с слегка открытым ртом, почтительно следил за товарищем и старался угадать, о чем он говорит с бабушкой.
— Что за человек будет? — спрашивала бабушка Сапожкова, указывая на актера.
— Столичных театров артист, Анфиса Сидоровна, и талант! Цветами его засыпали. Сколько подарков…
— Ну, это там его дело. Он, что ж, по облику ровно не русский: темный с лица?
— А не знаю я… Да можно самого его спросить… Эй, Александр Николаевич, пожалуйста, — а на движение бабушки Сапожков успокоительно ответил кивком головы и шепотом прибавил: — мы с ним дружки, на «ты».
В это время подошел Александр Николаевич Сильвин.
— Вот, позволь тебе представить… это — бабушка моего товарища; Анфиса Сидоровна интересуется, откуда ты родом.
— Вам угодно знать мою родословную?
В это время вышла миловидная актриса Марья Павловна Львова, и Сапожков, бросив скороговоркой Сильвину: «садись на мое место», побежал к ней.
Сильвин, сев в кресло, как актеры сидят на сцене, когда изображают воспитанных из общества людей, говорил бабушке:
— Э-э… изволите ли видеть, моя фамилия, сударыня, собственно: Сильва… Э-э, — он выдвинул нижнюю губу, — я происхожу из венецианской семьи маркизов Сильва… Вы изволили быть в Венеции?