Вальнек и тот не мог отказать себе в удовольствии и вполоборота с накипевшим злорадством следил за инженером.
Рука инженера поднялась и что-то тронула у трубы.
— Пожалуйте, — проговорил инженер, обращаясь к Вальнеку.
Вальнек лениво и нехотя подошел к трубе и нагнулся. Вальнек смотрел, смотрел…
— Ну?!
Вальнек поднялся наконец, растерянно оглянулся, развел руками, сделал свое «пхе!» и ничего не понял: вертикальный и горизонтальный волоски были на своем месте.
— Десять лет нивелировали?! — спросил инженер с непередаваемой интонацией.
У Вальнека воздух захватило в груди.
Все это вместе, — и полное фиаско, и комары, и кошмарный сон, и разбитое тело, и болящие ноги, и весь этот проклятый лес, и воздух, точно пропитанный тонкими, колючими иглами, и, наконец, этот взгляд, пронизывающий и режущий без ножа, — все сразу раздавило ослабевшую волю Вальнека.
— Не мучьте… отпустите меня…
— Вечером в контору… Отвезите его на тот берег…
О, с каким наслаждением зашагал Вальнек за рабочими из этого ада…
X
Вальнеку выдали на обратный проезд сто рублей и шестьдесят жалованья за текущий месяц, взяв с него расписку, что расчетом он доволен и претензий он иметь не будет.
— Нет, не будет! Будьте вы все прокляты.
Вальнек вышел на улицу и вздохнул полной грудью.
— Ситец, полотно голландское, носки, — так обратился приказчик, останавливая лакомые взгляды на железнодорожнике Вальнеке.
Единственное неприятное чувство, которое испытывал Вальнек, — это была мысль о племяннице, которой надо еще объяснить неожиданную перемену, постигшую его, а следовательно и ее. Вальнеку жаль было огорчать эту племянницу с улицы, уже успевшую укрепиться в мысли, что завтрашний день ее обеспечен.
Вальнек вошел в магазин и с достоинством, ему присущим, набрал разных утешений своей спутнице на сто пятьдесят рублей.
— Деньги двадцатого… Расписку…
— Очень хорошо-с…
Приказчик быстро написал счет и ловко положил его перед невозмутимо сидевшим Вальнеком.
Вальнек отстранился, сдвинул брови и спросил оторванно равнодушно:
— Где?
Приказчик указал пальцем.
Вальнек обмакнул перо, посмотрел на него на свет и расписался: Инженер-технолог Вальнек-Вальновский.
— Кстати, у вас кокарда и знак на шапку есть?
— Пожалуйте…
— Это уж так запомним, — проговорил Вальнек, выходя к нагруженному извозчику в шапке с кокардой и знаком.
— Пожалуйста, не беспокойтесь…
В тот же день, под вечер, маленький пароход отвалил от берега. Единственных три пассажира: Вальнек, племянница и какой-то молодой господин сидели на палубе.
Приятная прохлада потянула с реки от задвигавшегося парохода.
На душе у Вальнека было легко и спокойно.
Его племянница суетилась около чая, сервированного на чистой скатерти.
Вальнек давно уже не ощущал того удовлетворения от семейной обстановки, такого отдыха души и тела, какой испытывал теперь.
И впереди пять, шесть дней, и все такие же, все с правом забыть вся и всё и чувствовать полное удовлетворение сытой довольной жизни. А там…
Вальнек отогнал мрачные мысли и оглянулся на свою спутницу. А какое удовлетворение у нее?!
Как преобразилась она и как стала похожа и она на счастливую, довольную женщину.
И Вальнек с удовольствием смотрел на свою племянницу: судьба уже слепила эти два оторванных листка своей мастикой.
«А там в Киеве?!» — мелькнуло в голове Вальнека.
«Все будет хорошо!» — подумал строго вдохновенно Вальнек и перевел глаза на молодого человека.
Молодой человек почтительно смотрел на племянницу.
«О, люди, люди! — подумал Вальнек. — Давно ли с этой самой племянницей не хотели говорить, а теперь этот, вероятно, будет счастлив, если я представлю его…»
Вальнек встретился глазами с молодым человеком и, сделав нерешительное движение, подошел к нему.
— Инженер, граф Вальнек-Вальновский, — прошу пана…
Вальнек величественно пожал руку и жестом пригласил к чайному столу молодого человека.
— Графиня Вальнек-Вальновская — племянница… Прошу пана…
Хорошо засыпал Вальнек в этот вечер под убаюкивающий говор воды и однообразный стук машины…
Нехорошие сны только снились Вальнеку.
Снилось ему, что сидит у него на коленях оборванный десятилетний грязный сын его, Владек. Сидит и плачет, так плачет, и так болит его, Вальнека, сердце.
Ах, боже мой, его ли то сын, его ли то Владек, которого когда-то чистого, в шелковых башмачках держал он на своих коленях и целовал его маленькие нежные ножки… Э-эх, какие грязные, дырявые, вонючие сапоги теперь на тех ножках…
Ах, как плачет Владек, как сжимается сердце Вальнека.
— Не плачь, Владек, не плачь, мой сын любимый… Сжалится над нами господь… вырастешь как-нибудь… Матка бозка пошлет тебе богатую невесту…
Ах, плачет маленький Владек, плачет потому, что есть хочет. И тяжело так Вальнеку: знает он, как накормить сына, знает, что есть у него, Вальнека, на груди заветный мешочек, куда зашил он свои деньги.
Уже не Владек, сам Вальнек плачет и воет, и бьется его тело под гнетущим кошмаром.
Проснулся молодой человек и смотрит на Вальнека сквозь просвет светлой ночи. Встал тихо, подошел и опять смотрит и видит, как выбился мешочек с деньгами из-под рубахи и танцует на бьющейся груди у Вальнека.
Подумал молодой человек, вынул нож и, отрезав осторожно шнурочек, положил деньги Вальнека в свой карман.
Приснилось Вальнеку, что отдал-таки сыну он деньги, — отдал, хоть и жаль было. И опять заснул Вальнек так крепко, точно в бездну какую провалился.
Тихо кругом, стала машина, и вода не говорит больше: ночует пароход у пристани.
Неясная тень молодого человека скользнула по трапу и скрылась на берегу в селе в предрассветном тумане.
Вот звякнул почтовый колокольчик, залился и потонул в сонном воздухе: на лошадях поехал дальше молодой человек.
Все спит: и вода, и берег, и пароход, и другой пароход там в неясном отражении воды, и Вальнек.
Так хорошо тянет свежий воздух из отворенной двери, такой прохладой обдает его истрепавшееся тело…
Исповедь отца *
Посвящается О.А. Боратынской
Я, слава богу, в своей практике никогда не прибегал к розге. Но, признаюсь, став отцом довольно-таки капризного своего первого сына, Коки, я пришел в тупик, что мне предпринять с ним.
Представьте себе сперва грудного, затем двух- и трехлетнего тяжелого мальчика с большой головой, брюнета, с черными глазками, которыми он в упор исподлобья внимательно смотрит на вас. Это напряженный, раздраженный, даже, может быть, злой или упрямо-капризный взгляд. Это вызов, взгляд, как бы говорящий: «А вот ничего же ты со мной не поделаешь!»
И действительно, поделать с ребенком ничего нельзя было: если он начинал капризничать, то вы могли терпеть, могли раздражаться, упрекать няньку, свою жену за то, что они распустили ребенка так, что хоть беги из дому; могли действительно убегать и, проносясь мимо окон детской, уже с улицы видеть все тот же упрямый, но с каким-то напряженным интересом провожающий вас взгляд, — лицо все с тем же открытым ртом, из которого в это мгновение несется все тот же надрывающий душу вой. И хотя вы теперь его, этого воя, уже не слышите, но вся фигура ребенка говорит об этом всем вашим издерганным нервам.
Конечно, прогулка вас успокоит. К вам подведут вашего утихшего, наконец, сына с тем, чтобы вы оказали ему какую-нибудь ласку. И, гладя, — может быть, сперва и насилуя себя, — его по головке, вы думаете, смотря в это желто-зеленое напряженное лицо и черные глаза: «Может быть, и действительно нервы».
А если мальчик в духе, и глаза его искрятся тихо, удовлетворенно, и если тогда он вдруг подойдет к вам и, доверчиво приложив головку к вашему рукаву, спросит, довольный и ласковый: «А так можешь?» — и покажет вам какой-нибудь несложный жест своей маленькой ручкой, — вам и совсем жаль его станет, и вы почувствуете, что и он вас и вы его очень и очень любите.