И Петр Федорович горячо заговорил:
— Нет, вы, пожалуйста, послушайте меня, я ведь не из города, из деревни пришел к вам. У вас вот, говорите, кровью кашляют — от городской жизни, а я от деревенской кашляю. Сложение мне господь, видите сами, богатырское отпустил, а вот добили до крови… Ни богатства, ни правды нет в мире… Вы подумайте только, вы люди умные, образованные, вы можете понять… В миру ведь вот как: бедный все ниже да ниже, а богатый все выше да выше; бедных все больше да больше, а богатых все меньше да меньше… Богатей всему и хозяин: мужика прижал, кому нужно, взаймы дал, — взяток ведь нынче не берут, — и царствует… Оброк, подать, выкуп за него несут, земельку получше забрал да работу зимой сдал… Хорошо, скажем, теперь дошел бедняк до последнего, у пустого стойла стой не стой — ушел свет за очи! Нечего взять с него — может, и отпустят, уходи, пожалуйста!.. Спрашивается, — на кого работал всю жизнь этот бедняк? За кого работал? Ушел без копейки с семьей, все нищие, — прежде чем на других, на семью, чать, прежде всего поработать. Был бы он городской мещанин, — кузнец там, столяр, на заводе, на фабрике, какого другого звания или сословия человек — все, что он за всю свою жизнь заработал, то и его и закон за него, — только крестьянин должен жить по другому закону, выходит…
— Не так немного! — перебил редактор, — крестьянин, говорите вы, работает для других, и это и по божескому закону так должно быть, а другие сословия работают для себя, и это не божеский закон. Так вот и надо, чтобы и другие сословия жили по-божески, — надо у них переменить закон, а не у крестьян. У крестьян — он хорош…
Петр Федорович забрал воздух всей грудью и бессильно оглянул комнату.
— Образованные вы люди, и, вижу, высокое ваше образование не дозволяет вам понять меня… Вот ведь что: вы вот вольны в своих деньгах, — кому хотите, тому и дали, — дали другому, и слава вам, а не дали — никто вас заставлять не может. А крестьянина может! Почему же одному воля, а другому неволя? Почему я, крестьянин, своему от голода умирающему сыну не могу донести до рта кусок, а вы своему, хоть там другие мрут; все-таки вольны донести и доносите?..
— Ну, положим, есть у меня сын, нет — вы не знаете, да и не в том дело. Дело в том, что везде есть и хорошее и дурное, вопрос в том, где вот хорошего больше… Вот в общине-то его, оказывается, больше… Вам вот она не нравится, а сто миллионов ею живы. Лучшие, самые образованные люди. из таких, которые и жизнь не задумываются отдать за правду — за нее, за мир… От чего-нибудь это да происходит?
— Может, оттого и происходит, что не знают они, на своем горбе не изведали крестьянской жизни, а по пословице — чужую беду руками разведу. Мир, мир… «Мир — велик человек», говорите вы…
— Не мы, а народ!
— Ну, народ-то говорит, да не договаривает, в чем велик он. В другой пословице народ договаривает: «мир — волк, что в пасть попало, то пропало!» А пасть-то человеческими жертвами питается: вдовами, да сиротами, да обезземелившимися, да такими, как я, и жрет и жрет он, а утроба пустая, как прорва. Мир велик, да на зло велик; велик на самодурство, на неправду, и не было еще такого лютее барина из крепостных, как мир этот. Мир!.. Мир — волк! С волками жить — по-волчьи выть. Так и воем, так и живем и пропадаем. Лучший человек у вас захотел стать лучшим и стал, — вам только радоваться на него, а в деревне лучший как раз худшим и выйдет… Вы хотите писать — вы и пишете — кто вас приневолит землю пахать, свиней пасти? А станут приневоливать — вы, может, тоже худшим и станете, пьяницей станете, негодным никуда, последним человеком станете!..
— Вы же вот не стали! Вон и пишете.
— Я-то так… так… — Петр Федорович оборвался. Он понял, что не убедил никого, что все слова его пропали даром.
— Так, так, — растерянно повторял он.
Силы как-то сразу оставили его. Точно оборвалось вдруг что-то там внутри и потянуло его в пропасть. Мурашки забегали по телу, и снова стало страшно ему. Он весь дрожал, глаза его налились кровью, и он уже выл, полный ужаса, тоскливо, дико, как воет человек только в кошмаре. Затем начался его обычный истерический припадок. Редактор нервно схватился за голову и крикнул:
— Скорей за доктором… Вот принесло еще…
— Да прямо в больницу его…
В больницу, впрочем, Петра Федоровича не отправили. Он успел раньше прийти в себя и, ничего не помня, мутными глазами с кровавой пеной на губах осматривался на приглашавших его в больницу.
— Вы больной человек, — сказал ему редактор, — вам лечиться надо… Поезжайте в больницу, вылечитесь и тогда приезжайте, — потолкуем тогда еще с вами об общине…
Петр Федорович выслушал, мигая глазами, долго думал и сказал, наконец, хриплым, разбитым голосом:
— Домой поеду… Статью прочтите…
Он поднял рукопись с полу и протянул ее редактору.
— Поправитесь, тогда и статью прочтем, — потрепал его редактор по плечу, — а вот и ваша шапка…
Петр Федорович встал.
— Ну, вижу, сконфузил я только себя перед вами: петля и тут вышла… Вот что, книжку я такую читал: Антон Горемыка… Думают, нет его больше на свете, — голос его дрогнул, — а что есть и хуже его — не знают. Ох, не знают ли? Не знают, узнать можно… Знать не хотят!.. Вот чем хуже нынешнему-то горемыке. И что ему делать? Умереть? К вам прийти?! — Петр Федорович мучительно вытянул шею. — Так ведь в больницу от правите…
Голос его оборвался, судорога свела ему лицо. Плотно сжав губы, как сжимают дети от подступивших слез, он замотал головой и, махнув рукой, разбито и тяжело пошел к выходу.
Добравшись домой, Петр Федорович слег и больше не вставал.
Перед смертью его, по его просьбе, навестил его миссионер.
— Не жилец я больше, — говорил ему Петр Федорович, — сила вся ушла. Ну, да что об этом!.. Люди по острогам, да на каторге, да на больших дорогах жизнь кончают, а я все-таки вот… в кровати… Отошло сердце, и нет во мне больше зла… Скучно вот только так — лежать да смерти дож и даться… Читаю божественное, а другой раз и на светское чтение потянет. Давали вы прежде мне: нет ли еще каких из истории?
Миссионер прислал ему несколько книг. Больше других понравился ему Дон-Кихот.
— Да, вот у каждого свое, — рассуждал он, — а все-таки до чего люди могут в фантазии ударяться: и видит, что мельница, а сам себя уговорит, выходит не мельница. А то в руку сыграет, можно сказать, самым последним ворам, грабителям… А грех сказать, — человек хороший был и добра людям желал…
В одной книжке Петр Федорович прочел: «Право личности — священнейшая хоругвь, отстаивать которую человек обязан ценой жизни». Он долго думал и, вздохнув, сказал:
— Хорошо пишут…
В одно пасмурное, скучное утро, когда дождь мочил землю и вода струйками буравила потные стекла, нашли Петра Федоровича мертвым.
В полумраке нищенской лачуги лежало громадное желтое тело на грубо сколоченной кровати. Мохнатая черная голова склонилась набок, костлявая, уродливая в сгибах пальцев рука откинулась и застыла на книгах, беспорядочной грудой сложенных тут же на табурете.
Тени земли *
I. Художник
И не уступил бы человек ангелам и перед смертью не склонился, если бы не была у него слабая воля.
Под сводом лазурного неба, у самого синего моря жил великий художник.
Люди называли его гением, но так ничтожно было то, что выходило из-под его рук в сравнении с тем, чего хотел он.
Он хотел!
Он хотел в чудном изваянии соединить всю чистоту неба, всю прелесть земли.
И художник искал терпеливо дивный образ своей души. Он искал его в нежном дыхании весны, когда сирень и миндаль осыпали его своим цветом; в темных ночах жаркого лета, когда так страстно билось море о берега его сада; в неподвижной осени, когда вся в позолоте и мечтах о лете склонялась она к нему и нежно шептала «прости»; зимой, когда дул холодный ветер и дождь стучал в окна, а в камине ярко горел огонь.