— Ну, зато вы и на очереди к карьере, к почестям.
— На очереди? Я измочален: десять лет едут на мне! Я лопну с почестей ваших…
Сутуловатый, водянистый, он еще ниже пригнулся и, кашлянув, сплюнул. Какая-то сложная музыка заиграла у него там, в груди, он устало сказал:
— У меня ведь астма…
И, прибавив: «ну, прощайте», зашагал з темноте улицы по мокрым от дождя плитам тротуара.
В начале апреля все три расценки пошли, наконец, в Государственный совет. Пошли со всеми оговорками и протоколами совещания. Но над всем этим доминировало коротенькое замечание министра, в котором и признавалась, с одной стороны, возможность перерасхода, но, с другой — в интересах опыта удешевления, он полагал бы оставить цены начальника работ без изменения.
— Скажите, — спросил я своего товарища, — сколько еще времени все это протянется?
— Не меньше месяца, а то и два.
— Значит, половина строительного периода пройдет, — я не успею ведь…
— На будущий год успеете.
— Но штат рассчитан до первого февраля всего.
— Новый испросим.
— Тогда ведь будет перерасход.
— А вы всё еще до сих пор всё думаете, что у вас не будет перерасхода? Слушали бы умных людей, лучше было бы.
— Не будет, потому что я уже начал работы.
— Как начали?
— Так начал за свой счет и страх.
— А если не утвердят? Вы о двух головах?
— Да как же иначе? Вы же, например, сами меня обязали из дубового леса строить мосты. Дуб не рыночный товар, — его еще надо срубить в лесу и пока он листвой не оделся, — дуб, рубленный в листве, вы же сами забракуете.
— Обязательно.
В начале мая мой товарищ сказал мне:
— Ну поздравляю: дорога утверждена, метровая колея.
Я уже знаю это, знал, что в Государственном совете мое дело докладывал товарищ министра и высказался в том смысле, что находит возможным довериться мне в моей попытке. Мне это рассказал тот самый инженер, который проектировал выдать мне волчий паспорт.
— Я враг ваш принципиальный, — кончил он, — но тем не менее как человек от всей души желаю вам успеха. Дело очень серьезное и ответственное. Здесь не должно быть места ни задору, ни увлечениям.
Присутствовавший при нашем разговоре товарищ мой инженер, — крупный подрядчик, — весело перебил говорившего:
— Да не желайте вы, пожалуйста, ему никаких успехов: чем скорее провалится, тем лучше; и без того цены испорчены так, что, кроме убытков, — ничего…
— Чьи убытки — казны или его, — он благоразумно, как настоящий уже подрядчик, не договаривает, — вскользь заметил мой собеседник и, обращаясь ко мне, кончил:
— При благоприятных обстоятельствах может быть и успех. Во всяком случае очень и очень ответственное дело.
XXVI
Еще около месяца прошло. Все, собственно, уже кончилось, но какая-то скучная канцелярская волокита тянулась без конца. Я давно жил на даче. Каждый день из Царского я отправлялся в Петербург с надеждой выехать сегодня и возвращался все с тем же: «Завтра».
Каждый день был так похож на предыдущий, что все уже приобрело род привычки, налаженности.
К девятичасовому поезду я отправлялся на вокзал.
Яркое умытое утро. Солнце ищет молодую зелень травы, но она еще долго будет прятаться под надежным покровом развесистых тенистых деревьев.
По укатанному шоссе Царского Села идут и едут: поезд, уносящий в летний душный Петербург всякого рода чиновничий люд на весь день, уже дает повестку длинным протяжным свистком из Павловска.
На вокзале и под навесом платформы сильнее чувствуется бодрящая прохлада свежего утра. Лица отдохнувшие, почти удовлетворенные, — нечто вроде хорошенько вычищенного, но поношенного уже платья.
Шляпы, котелки, цилиндры, всевозможных цветов военные фуражки.
Поезд подошел, с размаху остановился, выпустил пар, — зашумел и зашипел, — а в вагоны торопливо входят один за другим пассажиры. В числе их и я. Большинство ищет уютного уголка, спешит его занять, вынимает прежде всего портсигар, закуривает папиросу, затем развертывает свою любимую газету и погружается в чтение, не упуская из виду, впрочем, и окружающей его обстановки. По расписанию дня это время переезда назначено для газеты и надо прочесть ее всю, хотя бы для того, чтобы знать все и потом с одного слова понимать, о чем пойдет в своем кружке речь. Понимать и отвечать по разным большею частью мелким злобам дня.
На площадке третьего класса счастливая, ветром растрепанная парочку: она, вероятно, курсистка или консерваторка, он — мало думающий о своем туалете студент, — у них обязательных дел нет, и они счастливы, или, вернее их лица беззаботны и далеки еще от тех складок и напряженных взглядов, которые явятся уже потом, в жизни.
Эту тягость жизни уже начинает, очевидно, чувствовать господин, сидящий у окна первого класса.
Он туповато смотрит в окно мимо против него сидящей, в большой шляпе, не старой, но и не молодой уже дамы, — очевидно, его сожительницы.
Очевидно, потому, что интереса на лицах нет: равнодушие, апатия. Глядя на них, так и видишь возбуждающее их к жизни: приготовленный карточный стол, партию раз навсегда дозволенных, с обоюдного — во избежание глупых ссор — согласия, партнеров, легкую закуску в столовой; тогда им обоим не так скучно будет на свете, а временами, после удачной игры, лишней рюмки, перед перспективой заснуть и забыть все, вся и самого себя, даже и совсем хорошей покажется эта жизнь.
Во всей половине этого отделения для некурящих сидят люди хорошего тона, чопорные и скучные: их жизнь вылилась в недосягаемую для многих и не интересную для всех, кроме их самих, скучную форму установленного этикета. В свое время незаметно, без следа и сожаления сойдут с подмостков жизни мишура времен вместе с своими этикетами.
До этих следов времени никакого дела нет в отделении первого класса для курящих.
Там жизнь данного мгновения и следы его: облака дыма, всегда бодрый, довольный кружок кавалеристов и разговоры о скачках, маневрах и насвистывания мотивов последних шансонеток. В углу вагона остаток ночи: две вольных подруги в кружевах и шляпках громадных размеров, напудренные, а может быть, и подкрашенные. Они жадно ловят слова, движения и взгляды молодых военных, но те только изредка скользят пренебрежительно куда-то мимо. Они довольны и этим и с протестующим высокомерием отводят глаза от двух штатских.
— Ох-хо-хо! — потягивался, заломив руки за голову, высокий, широкоплечий, статный, как статуя Аполлона, белокурый гусар.
— Что? — одобрительно спрашивает его более пожилой сотоварищ.
— Спать хочется, — добродушно и смущенно признается белокурый гусар.
И все смеются, выдан какой-то секрет, сквозь пудру краска удовольствия покрывает лицо одной из дам, и она смотрит в окно, стараясь не видеть и в то же время ловя боковые взгляды молодой компании.
В Рогатке садится мой сослуживец — важное лицо в нашем министерстве.
— Как дела?
— Держат, — отвечаю я.
— Продержат еще с месяц, — уверенно, спокойно говорит важный.
— Но тогда, пропустив рабочую пору, — горячо отвечаю я, — что ж я сделаю?
Важный молчит и потом удовлетворенно, каким-то трескучим голосом говорит:
— Ничего, конечно, не сделаете.
— А лишний год администрацию содержать, лишних сто двадцать тысяч из казенного кармана?
Важный господин опять молчит и нехотя отвечает:
— Надо войти и в их положение: Россия — страна размеров необычайных.
— Это и надо бы принять во внимание: за всех не передумаешь…
Собеседник лениво бросил:
— Приходится, однако, думать. Петербург. Месяц еще продержат — и с этим помиритесь.
Важный господин молча кивает головой и выходит на площадку, я за ним, беру извозчика и еду в министерство.
Большой знакомый желтый дом.
Ну, конечно, швейцар и поклоны, другой швейцар и опять поклоны, третий, четвертый.
Стоят, смотрят в лицо: свежие, бодрые, готовые без устали кивать и раскланиваться. А впрочем, они все-таки смягчают обстановку, придают в этот ранний час жилой вид этим пустым еще комнатам и коридорам. А своими услужливыми и ласковыми лицами производят впечатление того, что пришел все-таки как-никак к своим. В ожидании я слоняюсь по коридорам и думаю: ведь, в сущности, в общем люди добродушные и незлобливые, но такова уже сила вещей.