По дороге я ночевал у Чеботаева. Когда я ему рассказал, в чем дело, он проговорил:
— Вот тут и хозяйничайте.
— Ведь это черт знает что такое! — волновался я, ходя по богатому кабинету Чеботаева, в то время как хозяин, закинувшись, полулежал на широком, черным сафьяном обитом диване. — Если разбойник на большой дороге меня грабит, у меня есть утешение, что я как-нибудь могу с ним бороться, могу убить его; наконец, если он убьет меня, его могут поймать, — одним словом, тот хоть чем-нибудь рискует, а эти негодяи ничем. Сидят себе на скамеечке, гладят свое жирное брюхо и хохочут нагло: «Как ловко, дескать, барина распотрошили»… Тьфу, гадость какая! И это хлебная торговля в стране исключительно земледельческой, — в стране, которая только и держится своею хлебною торговлей! Точно нарочно весь край отдан в руки пяти-шести негодяев, которые что хотят, то и делают. Ты работаешь, хлопочешь, добиваешься невозможного — для чего? — для того, чтобы набить карманы пяти-шести дармоедам, а самому лечь костьми. У тебя хлеб, ты представитель труда, знания, — эти дармоеды, эти акулы, кроме аппетита, ничем не обладают. Им полный кредит — общественный банк, государственный, тебе — ничего.
— Да, все это так, — соглашался Чеботаев, — а все ж таки, батюшка, вы сами виноваты.
— Чем виноват?
— Тем виноваты, что не в урочное время свой хлеб повезли. Такого факта не могло быть, если бы ваш хлеб продавался в то время, когда все продают. Ну, много, много гривенник потеряли бы, но не сорок копеек. Послали же вы не вовремя в надежде заработать лишнее, так сказать, незаслуженное, шли на риск, — не будьте же в претензии, что вместо заработка получили убыток.
— По-моему, так, как вы, нельзя смотреть на вещи. Гадость, какую со мной проделали несколько негодяев, вы возводите в какую-то теорию и обвиняете меня же. После этого, если меня ограбят на большой дороге, виноват буду, по-вашему, я, потому что ехал по дороге, зная, что на дороге разбойники.
— Надо принимать соответственные меры, а раз вы их не принимаете или не желаете принимать, — некого, кроме себя, винить.
— Какие же меры против них принимать?
— Везите ваш хлеб, когда все везут; поручайте продажу вашего хлеба опытным посредникам.
— А если мне некогда ждать того времени, если мне деньги нужны?
— Ведите ваши дела так, чтобы деньги вам были не нужны, а без этого вам нечего и хозяйничать. У нас нет кредита, поэтому или надо продавать хлеб за бесценок, или кредитоваться у частных лиц, чего от души вам не советую, так как стоит только начать, и вы не оглянетесь, как они оплетут вас всего. Чтобы избежать всего этого, вы, ведя хозяйство, должны вести свои дела в таких рамках, чтобы ваш годовой бюджет заходил год за год, то есть чтобы к тому времени, когда вам нужны деньги и когда вы начнете продавать первый урожай, второй чтобы уже лежал в ваших амбарах.
— Может быть, это и благоразумно, но многие ли могут выполнить вашу программу?
— Прежде других вы, так как, приступая к хозяйству, вы имели оборотный капитал, в четыре раза превосходивший ваш годовой бюджет. Да, наконец, что ж из того, что немногие могут выполнить? Оттого так немного народу и может удержаться в деревне. Все эти обвинения нас, дворян, в том, что мы прокутили наши состояния, в общем совершенно неверны: все деньги нами оставлены большею частью самым добросовестным образом в имении же, но причина дворянского разорения именно и заключается в этом разбрасывании, в забегании вперед.
— В чем же я разбрасывался? Разве не полезно все, устроенное мною? Вы же сами одобряли.
— Одобрял и одобряю. Полезно, но не необходимо. Устройте все это из доходов — другое дело. Из доходов хоть дворцы стройте, но капитала не трогайте.
— Но возьмите немцев: если б они не затратили по 10 тысяч рублей на свой надел, они никогда не достигли бы того блестящего положения.
— То немцы, а то мы. Немец скажет: «больше нельзя» — и знает, что не пойдет. Немец, если надо, круглый год черный хлеб ест, а вы не будете. Немец из полученного барыша одной копейки не подарит своему работнику, а вы из будущего, не существующего еще, умудритесь отдать весь свой заработок.
— Ну, уж и весь, — мой пуд против вашего обошелся на 6 копеек всего дороже, но если принять, что сушка мне стоила 8 копеек, переплата за извоз 4 копейки, так выйдет, что я на 6 копеек дешевле, несмотря на всякие прибавки, имею свой хлеб, чем вы. Без тех затрат, которые я сделал, я не мог бы достигнуть этого: это, во-первых. Во-вторых, следующее: если бы вместо этих акул-купцов у нас были элеваторы, если бы вместо того, чтобы везти свой хлеб 130 верст на лошадях и волей-неволей доверять его дураку приказчику, я при существовании элеваторов свез бы его на станцию железной дороги, то есть провез всего 50 верст, то и не был бы в таком положении, в каком очутился теперь.
— Кто же об этом говорит? Разве с самого начала я не говорил вам, что будь все это так, как должно быть…
— Значит, вопрос сводится вовсе не к тому, чтобы сидеть да смотреть, да приспособляться к существующим безобразиям, а к тому, чтобы бороться против этих безобразий.
— Как же вы будете бороться?
— А так, что с этой минуты ни одного фунта хлеба я не продам больше этим акулам, нашим городским купцам.
— Что ж, вы его съедите?
— Нет, не съем, а повезу его сам в Рыбинск, куда и они везут.
— Это уж совсем оригинально. У вас не хватает средств приготовить этот хлеб, а вы его еще хотите везти в Рыбинск! Это я и называю разбрасыванием.
— Да в чем же тут разбрасывание? Вы сами же говорите, что с хлебом надо выжидать, — вот пока вы выжидаете, я перевезу свой хлеб в Рыбинск. Купцы нанимают же барки, и я найму.
— Но в барку пойдет сто тысяч пудов, а у вас двадцать, а остальные?
— Я составлю компанию.
— Ну! — махнул рукой Чеботаев. — Да где же вы найдете людей для этого?
— Вас первого.
— Я не пойду.
— Буду искать других.
— Нет, батюшка! Это уж не хозяйство, а верное разорение. При других условиях из всего этого, может, и вышел бы толк, но при наших, в этих обломках еще не пережитого прошлого, так сказать, на развалинах Карфагена, бросаться очертя голову, преодолевать вековые препятствия, имея семью, это, батюшка, извините, безрассудство.
Так мы с Чеботаевым ни до чего и не договорились. Каждый стоял на своем. Под конец мы оба разгорячились и подняли такой крик, что на выручку к нам пришла Александра Павловна, жена Чеботаева.
— Вы такой крик подняли, что прислуга думает, что вы насмерть ссоритесь. Идем лучше чай пить. Удивительный вы народ, право. Друг без друга скучаете, а сойдетесь — точно враги смертные. Вы бы хоть пример брали с Надежды Валериевны и меня.
— Вы, женщины, неспособны воодушевляться общественными вопросами, — ответил Чеботаев, толкая меня в бок.
— Скажите, пожалуйста, — спокойно усмехнулась Александра Павловна, усаживаясь за чайный стол. — Была я на вашем земском собрании, видела ваше воодушевление.
— Она, — Чеботаев кивнул на жену, — попала как раз, когда мы ломали вопрос о страховке скота; в конце концов только я, К* да Ку — в и подали голоса за страхование.
Наступило молчание.
— Я, батюшка, в земстве избрал себе благую часть — школу.
— Я слышал про вашу деятельность, — отвечал я. — Но опять, извините, не согласен с вами. В рамках программы вы делаете действительно все, что можете, но сама-то программа, по-моему, не стоит выеденного яйца.
— Почему? — вспыхнул Чеботаев.
— Да помилуйте! Вы тратите массу денег для того, чтобы выучить ребенка читать и писать. Это беспочвенное, отвлеченное знание, во-первых, приносит ему весьма мало пользы, и скорее вред, так как этим знанием пользуются большею частью для того, чтобы стать выше толпы, бросить свой крестьянский труд, и только в редких случаях употребляют его на что-нибудь другое — вроде чтения священного писания… Во-вторых, эти знания по своим результатам далеко не соответствуют тем затратам, какие на них делаются. За эти деньги, по-моему, можно дать настоящее, прямо к цели направленное образование. А главная цель — улучшение благосостояния крестьян, и учи их, начиная с маленького возраста, как улучшать это благосостояние. Заводите учителей, которые бы знали обработку земли, были бы хоть немного агрономами, поставьте все это на практическую почву, — вот это будет школа.