— Она даже кровью кашляет…
— Дурак, — фыркнул Шацкий. — Но если бы она и могла работать… Платья, юбки, заказчицы, и все это в твоей комнате, и ты с тремя Сашками, пятью Лизками… Понимаешь теперь, что ты глуп?!
— Ну, хорошо, ты умен, ну, и какое же твое мнение?
— Нет, ты не отлынивай, ты понимаешь теперь, что ты глуп?
— Ну, хорошо, дальше…
— Сознался наконец… Слава тебе, господи… А дальше то, что ей надо открыть меблированные комнаты. Найдется несколько таких дураков, как ты, которые ей платить ничего не будут, и она вместе с вами подохнет с голоду.
— Меблированные комнаты — идея хорошая, — согласился Карташев, — но для этого надо много денег.
— Немного больше, чем для машины… Можно откупить уже с готовой обстановкой, можно напрокат взять, можно в рассрочку купить… сто рублей надо.
— Ну, и отлично… Я даю тридцать пять, вырученные от татарина, — сказал вдруг Карташев.
Конечно, Карташевым руководило и доброе чувство, но в то же мгновение сам собою разрешался смущавший его и другой вопрос: продажа вещей была бы неприятна его матери. Если не писать ничего об этом и деньги прожить, выйдет некрасиво, а если отдать этой несчастной, то молчание о продаже вещей получит характер даже некоторым образом возвышенный: «Да не ведает правая рука, что творит левая».
Поэтому Карташев даже с легким сердцем вынул отдельно лежавшие в бумажнике деньги и положил их на стол.
— Ха… ха… — весело пустил он.
Шацкого вдруг смутила эта именно непринужденность Карташева. Он сконфуженно и напряженно замигал своими маленькими глазами.
— Мой друг, ты не умеешь… Так порядочные люди не делают… Если ты хотел помочь, то должен был дать все…
— Кто тебе мешает? — ответил Карташев.
— Что? — нерешительно спросил Шацкий и вдруг, быстро вытащив свой бумажник, вынул сотенную и бросил ее на стол. Но сейчас же карикатурно вскочил, оперся на стол, закрыв одной рукой деньги, точно хотел их взять назад, и так посмотрел на Карташева и на Ларио, точно сам не понимал, что с ним делается.
— Миша!.. — умилился Ларио.
— Пошел вон!! — заорал вдруг благим матом Шацкий.
Он ураганом стал носиться по комнате. Кровь прилила к его лицу. Он испытывал отвращение и к Ларио, и к Карташеву, и к Тюремщице. Он упал на кровать и несколько мгновений лежал с закрытыми глазами.
— Грабят!!! — закричал он в порыве бешенства.
Ларио и Карташев переглянулись.
— Миша, возьми деньги, — сдержанно произнес Ларио.
Шацкий молчал.
— Конечно, возьми, — сказал Карташев, — ну, дай десять, пятнадцать рублей.
— Дай десять, пятнадцать рублей, — передразнил его Шацкий… — оставьте меня в покое.
Карташев и Ларио заговорили между собою.
— Послушай, — говорил Карташев, — но ведь прежде всего ей следует лечиться. Самое лучшее позвать бы Корнева…
— Я согласен, — ответил Ларио.
— Собраться бы с ним обсудить. Сегодня — что? Среда, так в пятницу… в шесть часов…
— Отлично.
Шацкий поднялся с кровати. Лицо его было уже спокойно.
— Честному человеку нельзя жить на свете, — проговорил он задумчиво.
— Миша, возьми назад деньги.
— Пошел вон! — спокойно ответил Шацкий… — Нет, с вами в Сибирь попадешь… Едем в оперетку…
— А в Александринку?
— Ну, вот… они меня окончательно убьют… Можешь ты мне сделать одолжение, ехать именно в оперетку?..
— За твое великодушие я согласен с тобой хоть к черту, — ответил Карташев.
Шацкий утомленно кивнул головой.
— Одевайся.
— Господа, что же вы? Чаю…
— Нет, нет, с этим подлецом я больше секунды не могу быть, — торопил Шацкий.
Карташев и Шацкий оделись.
— Спасибо, Миша! — сказал Ларио, провожая их.
— Убирайся, убирайся…
— Го-го-го, — смущенно щурился Ларио, когда Шацкий, не желая протянуть ему руки, убегал по коридору, — ты послушай, Миша, твой друг, граф Базиль, так бы не поступил.
— Может быть, может быть… с такими господами, как ты, все может быть.
— Миша, это, наконец, обидно; или давай руку, или я брошу тебе в морду твои деньги, — вспыхнул Ларио.
— Ну, вот… Я говорил… На тебе руку, и черт с тобой!
— Ну, вот так лучше.
— У! животное…
— Ну, прощай, — крикнул снизу лестницы Карташев.
— Прощай… Прощай, Миша, — крикнул Ларио.
— Пошел вон, — раздался из темноты уже веселый обыкновенный голос Шацкого.
XIV
— Ну, что? — спросил Шацкий Карташева, когда они по окончании представления выходили из театра.
Карташев промычал что-то неопределенное.
— Нравится, но стыдно признаться, — сказал Шацкий. — Со мной это можно оставить — я не Корнев, я пойму тебя, мой друг. Завтра едем?
— Вряд ли.
— Как хочешь… может быть, утром меня навестишь?
— Нет. Я завтра на лекции.
— А-а! ужинать хочешь?
— Нет… буду письма писать.
— Ну, в таком случае прощай…
Карташев хотел писать домой, но, возвратившись, почувствовал себя в полном нерасположении. Перед ним ярко проносились картины театра, мелькали голые руки и обнаженные плечи красивых актрис, и особенно одна из них не выходила из головы — красивая, стройная, с мягкими, темными глазами певица. Она была одета итальянкой, пела «Viva l'Italia» [20], ласково обжигала своими глазами, и Карташеву показалось, что она даже обратила на него особенное внимание…
Перед ним сверкнули ее манящие, добрые глаза, нежная и атласная белизна ее голых рук и плеч, сердце его усиленно забилось, и он подумал, засыпая:
«За обладание такой женщиной, за одно мгновенье можно отдать всю жизнь».
Что-то снилось ему. Но утром, когда Карташев проснулся, все сны его подернулись таким туманом, что он почти ничего не мог вспомнить, и только образ матери, холодный и равнодушный, стоял ясно перед ним. Под впечатлением ее образа он почувствовал какое-то угрызение совести, хотел было засесть за письмо к матери, но, по зрелом размышлении, раздумал, потому что письмо под таким настроением вышло бы натянутое, сухое, и мать его, очень чуткая, была бы не удовлетворена. Поэтому, прежде чем писать письмо, Карташев решил привести себя в равновесие. Вдумываясь, что выбило его из колеи, он прежде всего остановился на оперетке и решил больше туда не ходить. Это очень облегчило его. Второе решение было — немедленно после чая отправиться на лекции и аккуратно все их высидеть. Он даже пешком пошел в университет. Он шел и с удовольствием думал о своей решимости.
В передней университета встретила его знакомая толпа швейцаров, ряд длинных вешалок, к одной из которых он подошел и разделся. Карташев оправил волосы, вынул носовой платок, высморкался и, как-то съежившись, зашагал по широкой лестнице наверх, в аудиторию.
Там он опять волновался, опять также слушал знаменитого профессора, опять ничего не понимал и раздражался.
Карташев вдруг вскипел.
«Ну, и не понимаю, я дурак, а вы умны, и черт с вами со всеми, а испытывать постоянное унижение от мысли, что я дурак, я не желаю больше…»
Он решительно встал и вышел из аудитории.
— Подохните вы себе все с вашим умом, — прошептал он, хлопнув дверью.
Выйдя на улицу, Карташев так весело оглянулся, точно вдруг почувствовал себя дома, — не там дома, на далекой родине, а здесь, на воле, в большом Петербурге. Ему вспомнился вчерашний театр, Шацкий, его приглашение, и, взяв извозчика, он поехал к Шацкому.
Извозчик подвез его к красивому дому на Малой Морской, и по широкой, устланной ковром лестнице, по указанию швейцара, Карташев поднялся в третий этаж. Он позвонил. Вышла горничная в чепце, молоденькая, но важная, и с достоинством спросила:
— Как прикажете доложить?
— Не надо докладывать, — ответил Карташев.
Раздевшись, он оглянулся на горничную, и та, проведя его несколько шагов по широкому, застланному ковром коридору, отворила дверь. Карташев вошел в большую высокую комнату с большими венецианскими окнами, с бархатными малиновыми гардинами и с такой же тяжелой портьерой в другую комнату.