Карташев вспыхнул, быстро вынул платок и начал перед зеркалом осторожно прикладывать его к ранке. Мысль, какое он должен был произвести удручающее впечатление, тяжело навалилась на него. «Какая каторга, зачем я приехал?» — мелькало в его голове.
— Вчера ночью Маню отвели в тюрьму, — угрюмо проговорила Горенко.
Карташев растерянно присел на край дивана: сцена с матерью осветилась вдруг совершенно иначе. Теперь он понял ее. Машинально повторил он слова матери:
— Какой позор!..
Горенко сразу потеряла самообладание.
— Не позор!! — быстро вспыхнув, бросилась она к нему. — Не позор… Позор не в этом, не в этом. И вы знаете, в чем позор… не смеете фальшивить… Не смеете: старикам оставьте их комедии — глупым, тупым, неразвитым эгоистам… А вы только эгоист, но сознающий! От своего сознания никуда не денетесь… Лгите другим, но не смейте лгать здесь…
Карташев, как во сне, утомленно слушал. Это говорила та, которая когда-то в гимназии была влюблена в него. Стоило ему тогда сказать ей только слово, и она пошла бы за ним, куда бы он только ни захотел. Но они разошлись по разным дорогам и теперь опять случайно встретились. Она стояла перед ним, глаза ее сверкали, тонкая кожа обыкновенно бледного лица залилась румянцем и раскраснелась. Она стояла, наклонившись вперед, стройная, точно сжигаемая каким-то внутренним огнем. Откуда у нее эта жизнь, сила, красота? Такой он ее не знал тогда. В такую он, может быть, влюбился бы больше, чем во всех тех, в кого был влюблен.
Верочка и его болезнь безмолвным контрастом сопоставились с этой стоявшей перед ним женщиной. Даже не болело — так безнадежно, безвозвратно было то прошлое.
Он заговорил спокойно, равнодушно:
— Я потерял все… ничего не осталось… — Он остановился, чтобы совладеть с охватившим его волнением. — Даже для семьи я стал чужим… Вы хотите убедить меня, что я не искренний и в убеждениях… Думайте что хотите… — Слезы сжали ему горло, он сделал мучительную гримасу, чтобы подавить их, и кончил: — Передайте матери, что мы с ней больше никогда не увидимся.
— Вы хотите лишить себя жизни? — спросила, подавляя смущение, Горенко.
— Нет.
Он хотел прибавить, что ему осталось два-три месяца до естественной развязки, но удержался.
— Можно передать вашей матери, что вы, может быть, воротитесь к ней… другим человеком?
— Нет, нет… этого нельзя… Ни к ней, ни к вам никаким я никогда не вернусь!..
Он быстро повернулся к двери.
Она крикнула вдогонку первое, что сообразила:
— Возьмите хоть денег на дорогу.
Она догнала его и сунула ему в руку свой кошелек.
Карташев хотел было повернуться, чтобы сказать что-то еще, но слезы заволакивали глаза, он боялся расплакаться и, судорожным движением оттолкнув ее руку с деньгами, исчез в дверях.
Наташа, уложив мать, тихо, рассеянно, равнодушно шла из спальни матери. Она вторую ночь не смыкала глаз; она устала, в ушах был какой-то страшный шум и все вертелась любимая песня Мани. И так отчетливо она слышала выразительный голосок Мани, так отчетливо, что слезы выступали на глаза, и, подавляя их, она еще равнодушнее смотрела по сторонам. В гостиной брата не было. Она прошла в переднюю, вошла в кабинет и устало спросила Горенко:
— Где брат?
— Он ушел.
— Куда? — встрепенулась вся до последнего нерва Наташа.
— Ушел, чтоб умереть или вернуться в свою семью человеком… — угрюмо ответила Горенко.
Наташа молча, точно не понимая, смотрела на Горенко.
— Зачем вы его не удержали?
— Зачем я буду его удерживать? на что вам такой? а другим не у вас же он станет!
Горенко говорила жестко и резко.
Наташа растерянно присела и с упреком смотрела на подругу.
— У вас нет сердца, — проговорила она и, закрыв лицо руками, как-то взвизгнув, жалостно заплакала.
Она плакала все громче и громче, плач перешел в судорожные вопли, рыдания, а Горенко быстро бегала по комнате, нервно ломая руки.
— Боже мой, боже мой! Наташа, ради бога, точно на разных языках мы говорим с вами. Наташа! было время, я не меньше вашего его любила…
Горенко говорила долго и много.
Наташа стихла. Она положила голову на руки, молчала и только изредка вздрагивала. Острая боль сменилась каким-то сладким успокоением. Где-то далеко, далеко раздается голос Горенко, что-то сверкает, точно в ярких лучах солнца: то церковь стройной вершиной уходит в небо; она с Корневым в их деревенском саду; монахиня на коленях, та, о которой говорил тогда Корнев; несется тихое, стройное, нежное пение:
Свете тихий, святыя славы…
И все вдруг стихло и потонуло в бесконечном покое… Страшный мрак… Растерянная Наташа с диким криком бросилась к Горенко.
— Где я, где я?!
Она обхватила Горенко и тяжело, не удержавшись, опустилась по ней на пол.
— Наташа, милая Наташа! — потрясенная ужасом, закричала, в свою очередь, Горенко. — Кто-нибудь на помощь!
Часы медленно пробили восемь.
— Боже мой, какой ужасный день, а только восемь часов, — шептала в ожидании прихода кого-нибудь Горенко.
В дверях стояла Аглаида Васильевна и смотрела на нее напряженными горящими глазами.
— Со стороны смотреть — ужасный, — проговорила она, — а переживать его?!
Аглаида Васильевна вдохновенно, гордо показала рукой вверх.
— Переживем: тот, кто посылает крест, дает и силы.
И, подойдя к лежавшей на полу Наташе, голосом бесконечной любви и ласки она нежно произнесла:
— Наташа!
Наташа открыла глаза.
— Пойдем с мамой, моя голубка дорогая… пойдем, ляжем… Уснет моя Наташа.
У Наташи дрогнуло лицо, и, поднимаясь, она растерянно, жалобно проговорила:
— Мама?!
— Мама, твоя мама!
И, нежно увлекая за собой дочь, обводя Горенко взглядом твердым, не просящим ни у кого помощи, чистым и спокойным, устремленным куда-то вдаль, туда, где осталась ее молодость, вся ее жизнь, Аглаида Васильевна вышла с дочерью из комнаты.
XXX
Карташев вышел из кабинета, не разбирая, куда идет. Не все ли равно? Одна мысль — никого не встретить, уйти незамеченным. Через темную переднюю он прошел к лестнице, ведущей в кухню, спустился в коридор и вышел во двор к ограде сада.
Он стоял здесь без мысли, без движения, связанный сознанием своей безвыходности. Да, завалило все входы и выходы! Господи, что же делать?! Идти назад к матери и просить прощения? Пробраться в маленькую комнатку и там смиренно ждать, когда пожалеют и позовут? И опять все та же пустая жизнь в пустом ожидании, когда любо станет все, что любо матери, с подорванным вконец кредитом к тому же, в унизительной роли дармоеда?!
И в чем просить прощения? Не заболей он, только не заболей, и он по-прежнему был бы все тот же, правда немного неэкономный, немного несерьезный, может быть, даже далекий от идеалов Аглаиды Васильевны, но зато далекий и от всяких других идеалов, и все-таки примерный Тёма, краса и гордость своей семьи именно тем, за что упрекала его Горенко и кричала ему надменно-запальчиво: «Не смеете!» Но мать тоже говорила, отправляя тогда в Петербург: «Тёма, не смей…»
— Не смей, не смей, везде не смей! — шептал Карташев, и какая-то буря отчаянья, злобы, бешенства поднималась в его душе.
«Не все ли равно, что там еще ждет впереди? Э, нет, не все равно! Пусть придет еще все, что есть самого ужасного!.. Иди, иди, проклятое! Рви больней, сильней… Не боюсь! Ненавижу тебя, жизнь! Ненавижу все ваши „не смеете“. Все смею! Ценою жизни я купил себе это право… Топчите, бейте, но буду делать, что хочу я, я, я… проклятые!..»
Он забыл, зачем он пришел сюда, забыл, что стоит здесь, забыл, что надо куда-нибудь идти. Ураган, охвативший его душу, точно нес его над какой-то бездной, и в эту бездну летело все: семья, отношения, вся обстановка обычной жизни, полетит он сам, его жизнь, и исчезнет навеки в этой темной, страшной бездне. Смерть, смерть и конец всему…