— Я готов, — мрачно ответил инспектор.
— На дорожку, ваше превосходительство, — предложил Сикорский.
— Не буду, — отрезал инспектор.
Он сухо, не смотря, едва протянул руку Сикорскому и Карташеву и полез на паровоз.
Борисов шепнул, кивая на инспектора:
— Как вам нравится? Пьян ведь, как стелька, был, а через полчаса — ни в одном глазе, и водой голову не поливал, если не считать рюмочку водки, которую унес с собой…
— И в которую влил несколько капель нашатыря, — сказал Бызов.
— Да, так вот что! А вы меня еще называете опытным инженером, — обратился Борисов к Карташеву, — а я, можно сказать, мальчишка и щенок вот даже перед таким Володенькой, который и не курит и не пьет…
— Ну, ну, полезай, полезай… — толкал Бызов подымавшегося на паровоз Борисова.
— Ну-с, до свиданья, как говорят в наших палестинах, — кивнул Борисов, сидя уже на тендере, когда паровоз тронулся в обратный путь.
Когда паровоз скрылся, Карташев слегка разочарованно сказал Сикорскому:
— Ну, вот и открыли дорогу.
— Открыли, — пренебрежительно махнул рукой Сикорский. — Теперь начнут шляться, благо за проезд не платить, а прогоны получать… А как вам понравился этот урод, пьяница инспектор? Ведь совестно смотреть… И вот большинство из ваших такие же. А как пьют они при настоящем открытии дороги? На позор всем едут не люди, а мертвые тела. И Бызов такой же: мальчишка совсем еще, а льет, как в бочку…
— Но он не был же совсем пьян.
— Организм еще не ослаб, но выпил он больше инспектора. Ай, ай, ай… — педантично качал головой Сикорский.
Карташев печально слушал, и в памяти его вставали Савельев, подряд Сикорского, обсчет молдаван, и ему хотелось бы теперь уехать вместе с теми, кто был на паровозе. Зачем он не поехал в самом деле? Увидел бы Лизочку, Марью Андреевну, провел бы прекрасно вечер, послушал бы музыку.
И вдруг паровоз опять показался и быстро приближался к станции.
— Его превосходительство портфель свой забыл, — крикнул Борисов.
— А что вы скажете, — спросил Карташев Сикорского, — если я тоже махну с ними в город?
— А когда назад?
— Завтра утром.
— Поезжайте.
— Ура!.. — весело крикнул Борисов, когда Карташев сообщил, что тоже едет.
В Кирилештах, где была главная контора Бызова, слезли Бызов и инспектор, а Борисов и Карташев поехали в Бендеры.
Исчезла недавняя, еще кипучая жизнь линии. Теперь безмолвно залегло полотно железной дороги, и было по-прежнему тихо и безлюдно кругом.
— Собственно, рабочих дней на постройку всей дороги будет употреблено сорок три дня, — говорил Борисов. — Это первая в мире по скорости постройки дорога.
Пахло осенью, и печально садилось солнце, освещая уже убранные пожелтевшие поля, полотно дороги, сверкавшие на нем рельсы. Гулко разносился кругом шум несущегося паровоза, извивавшегося вдоль речки холодной стальной лентой, точно застывшей в закате.
— Да, — сказал Карташев, — точно волшебники какие-то пришли, сделали эту дорогу и исчезли. Не все исчезли: Савельев останется… Я никогда себе не прощу, что своевременно не вдумался в переживавшуюся драму…
— Да, да, это было непростительное легкомыслие со стороны и вашей и Сикорского. И вовсе не то, что вы там сало ели, — это чепуха, — а то, что раз вы изо дня в день видели, что человек работал и труд его не оплачивался, то вы и должны были вытащить его из капкана, в который он попал.
— Конечно. — у него, несчастного, остались жена и дети.
— Они где?
— В деревне, у меня есть адрес, я пошлю и им…
— Да что вы пошлете?! — вспыхнул Борисов. — Нужно учесть по стоимости работу Савельеву, и разницу наша контора перешлет его жене.
Борисов вынул записную книжку и что-то записал.
— Сикорский завтра же получит официальное предписание сделать это.
— Конечно, — говорил Карташев, — теперь все совершенно ясно, и если бы мои мысли не были связаны сознанием, что я ел у него это несчастное сало…
— А все потому, — горячо перебил Борисов, — что люди никогда не умеют стать выше переживаемого мгновенья. И им кажется тогда, что самое ужасное уже случилось. А отвлекитесь от мгновенья, взберитесь на бугорок, всмотритесь спокойно в даль, и Савельев жил бы… Отвратительна эта проклятая вечная слепота этого эгоистичного «я». Это «я» я так ненавижу, что дал себе клятву никогда не жениться, потому что семья — источник этого отвратительного «я», основа всей нашей яевой скорлупы: я своего Ивана только потому, что он мой, будь он дурак из дураков, а посажу всем остальным Иванам на шею — на их и на его погибель. Не может человечество при таких условиях прогрессировать, не может быть добрым, великодушным, альтруистичным до тех пор, пока не будет разрушено братство плоти и не заменит его братство духа. А до тех пор всё и вся, от верху до самых низов, все люди развращены. И днем обновления человечества, днем новой жизни будет тот день, когда воспитательные дома заменят семью!
Паровоз в это время проносился мимо дач.
— Борис Платонович, — сказал в ответ Карташев, — я еду, собственно, к Петровым, может быть, и вы заедете?
— К Петровым? К этим поклонникам семейного культа? Боже меня сохрани и избави… Я живу так, чтобы у меня слово не расходилось с делом. Вот вашу сестру, Марью Николаевну, я признаю: она, как и я, ненавидит семью, а с матушкой вашей мы уже ругались… Нет, я шучу, конечно, и не зайду к Петровым, потому что накопилось, наверно, за день много дела. Бывайте здоровы и не забывайте.
Карташев попрощался и слез у дома Петровых.
С террасы весело закричала Марья Андреевна:
— Кто, кто, кто? А вы?! — обратилась она к уезжавшему Борисову.
Но тот только весело разводил руками.
Пока Карташев переходил улицу, из калитки вышли и Марья и Елизавета Андреевны.
Елизавета Андреевна еще похудела, сильнее чувствовалась ее хрупкость, еще больше стали ее глаза. Она весело смеялась, энергично пожимая руку Карташева, и много мелких морщинок обрисовалось около ее рта.
Карташев радостно держал ее руку, смотрел в глаза и говорил:
— В Крым, Крым надо вам ехать.
— Да еду, еду, — махнула она свободной рукой.
Когда пришли на террасу, Марья Андреевна сказала:
— Пока вам дам чаю…
— Со сливками?
— И даже с лепешками.
— О-о!
И, подавая все Карташеву и садясь возле него, она сказала:
— Ну, рассказывайте, как там живете… все подробно… Я люблю, чтобы мне так рассказывали, как будто я там сама жила…
Вечер прошел быстро и весело. Сестры пели, играли, пришел Петр Матвеевич и сел ужинать.
Прощаясь, Петр Матвеевич, скупой обыкновенно на слова, сказал, когда дамы ушли:
— Валериан — эгоист: заграбастал себе все с подряда, показал вам кукиш с маслом и несчастного Савельева так ни за что ни про что отправил на тот свет.
— При чем тут Валериан Андреевич? — горячо защищал его Карташев. — От подряда я сам отказался, и нет той силы, которая заставила бы меня согласиться, а в смерти Савельева произошло несчастное недоразумение, в котором…
— И вы и Валериан вышли прежде всего типичными русскими чиновниками; по такому-то пункту, по такому-то параграфу, а если жизнь прошла под этим пунктом, то это уж не ваше дело. Вы-то хоть продукт своей страны, а Валериан-то нос ведь дерет: я заграничный, я свободный от формы человек, а на деле еще хуже нас, грешных. Ну, идите спать, — закончил Петр Матвеевич.
XIX
Возвращаясь на другой день утром назад на линию, Карташев поздно спохватился, что ничего не купил в подарок Дарье Степановне из того, что обещал и собирался в разное время купить ей.
Забыл он как-то совсем об Дарье Степановне, совершенно вылетела она из головы при встрече с Петровыми. И теперь он жалел и придумывал законную причину.
«Да скажу просто, что приехал поздно, уехал рано: магазины были заперты».
Но это все-таки не успокаивало Карташева, и он чувствовал угрызения совести в отношении Дарьи Степановны. Правда, она не предъявляла к нему решительно никаких требований, но она была очень хороший, скромный человек, и это налагало, помимо требований с ее стороны, ответственность за свои действия и с его, Карташева, стороны. Иногда ему приходила мысль в голову жениться на ней, и тогда Аделаида Борисовна вставала перед ним. Аделаиду Борисовну он боготворил какой-то неземной любовью, — союз с ней казался ему недосягаемым счастьем. Дарью же Степановну он, в сущности, и не любил даже, а только привык уже и уважал.