— Дядю вашего я беру на себя. Теперь сидите, я пойду к нему, а потом вместе ужинать будем.
Уже сгорбленная фигура Василия Петровича скрылась за дверью, когда спохватился Карташев и подумал: «Эх, забыл поблагодарить!»
Карташев напрасно беспокоился относительно дяди. Дядя уже и сам тяготился своим выбором, бранил в душе племянника кисляем и, основательно опасаясь за результат своего громадного дела, подыскал ему молодого энергичного помощника Абрамсона. Теперь этот Абрамсон, племянник главы фирмы, которой дядя Карташева продавал свой ежегодный урожай, становился во главе дела.
Уверенность этого красивого, с строгим римским овалом лица, в золотом пенсне Абрамсона была такова, как будто с рождения всегда он был во главе больших дел. С интендантами он держал себя покровительственно, как с маленькими людьми, и запугивания Конева на него мало действовали.
За ужином, где присутствовал и Карташев, и присутствовал даже с удовольствием, так как это уже была чужая, посторонняя для него компания, где он только наблюдал, — пьяный Конев приставал к Абрамсону:
— Если ты мне не дашь заработать чистоганом сто тысяч — сто! Ни копейки меньше, то пиши духовное завещание.
— Я не помню, когда мы пили брудершафт, — ответил с достоинством Абрамсон. — Что касается заработка, то можно и двести заработать, было бы за что…
— Конечно, не даром.
— Прежде всего надо действовать с умом…
— Я всегда с умом…
— И поэтому надо прежде всего молчать, а когда придет время, тогда и поговорим…
Абрамсон многозначительно смотрел в глаза Коневу, другим интендантам, Конев впивался в его глаза и, обращаясь к дяде Карташева, говорил с восторгом:
— Вот это шельма! Это выбор! Даром что молоко у него на губах еще не обсохло, я знаю вперед, что он и тебе даст кусок хлеба, и нам, и себя не забудет. Черт с тобой, хоть и жид ты, а давай брудершафт пить, потому что у тебя голова золотая. А на меня надейся… Мне твоего даром не надо. Хочешь, тебе сейчас квитанцию на сто пар павших быков выдам да на сто пар сейчас же вновь купленных, ну-ка, чем пахнет, что дашь? Говори?!
Конев так орал, что с соседних столиков на него оглядывались, и сидевшие с ним за столом напрасно уговаривали его.
— Что вы мне тут толкуете, — кричал он. — Разве я своими глазами не видел сегодня этих павших быков. Ступайте на сваи, они и сейчас еще лежат там, а сколько их лежит во всю дорогу до Адрианополя. Что?!
Он лукаво и пьяно подмигивал компании и говорил:
— Бывали в передрягах! Только разве во чреве китовом не побывал еще, а в остальных — все входы и выходы во как знаем! И кому какое дело? Моя голова, я под суд пойду, если уж на то пошло! И никого не выдам! Наливай! Я, братец, из коммерческого училища: там товарищество — ой-ой-ой! Только выдай!
Конев сжимал свой волосистый громадный кулак ж, потрясая им над головой компании, кричал:
— Так вздутетенят и плакать не позволят! Раз мы в училище забрались под пьяную руку в известный дом…
Следовал рассказ о жестокости над женщиной, отвратительный, совершенно неудобный для передачи. Результат был тот, что, несмотря на всю снисходительность нравов училища, пятерых исключили из него, и в том числе Конева.
— Ну и что ж? — закончил Конев, — человеком, как видишь, все-таки остался. Годом позже был произведен, а в глаза каждому могу смотреть: все-таки никого не выдал и не выдам! А вот что Артемий Николаевич с нами не едет — это умно. Что умно, то умно, — гусь свинье не товарищ, — нет, нет! Выпьем за его здоровье, пусть он себе остается и получает свои тридцать пять рублей с полтиной и харчи!
Благодушный и пьяный комизм Конева смешил всех и Карташева, и все снисходительно и доброжелательно чокались с ним.
Возвратившись в номер, дядя заявил Карташеву, когда тот приступил к денежному вопросу:
— Ни копейки от тебя назад не возьму. Теперь у меня деньги есть, и выданные тебе две тысячи — капля для меня в море теперь. Может быть, придет другое время, а тогда ты будешь уже на ногах, не мне, так детям моим: жизнь — колесо, — что сегодня внизу — завтра наверху, и наоборот.
— Ну, дядя! Те деньги, которые я истратил, ну, уже так и быть…
— Да что ты, ей-богу! С кем ты торгуешься? Мне мать твоя не сестра, что ли? Не одна грудь нас кормила? Не одна мы семья и до сих пор? Мы никогда в жизни с твоей мамой не поссорились. Наташу мне кто посватал? Была первая и по красоте и по богатству невеста. И если бы не мама, я мог бы жениться? Мама твоя такой министр, какого не было еще и не будет. Будешь еще ты торговаться со мной. Садись лучше и пиши маме письмо…
— Нет, я уж завтра.
— И думать нечего! Не дам спать, пока не напишешь! Знаем мы ваше завтра. Вот головой тебе отвечаю, что за все лето это будет первое и последнее письмо… Садись, садись…
Карташев нехотя сел:
— Все мысли в разброде. Диктуйте мне…
— Пиши, голубчик, — ответил дядя, укладывая что-то в чемодан, — пиши: «Дорогая мама, дожив до двадцати пяти лет, я, слава богу, научился писать под диктовку, лет в сорок научусь и сам писать письма…»
Дядя диктовал совершенно серьезно, а Карташев смеялся.
— Ну, пиши же, сердце. Ты думаешь, ей не будет радость, что ты опять инженер? Охо-хо, какая радость. Только молчала она, а уж видел я, какие кошки скребли ее…
Карташев наконец вдохновился и засел за письмо.
Дядя успел заснуть и опять проснулся.
— О, дурный! То не уговоришь, то не оторвешь! Два часа, а в четыре вставать. Бросай писать, спи!
— Кончаю.
XI
В четыре часа утра дядя разбудил Карташева.
На этот раз Карташев вскочил как встрепанный и быстро оделся.
Он долго выбирал из костюмов, во что ему одеться, и надел лакированные ботинки, щегольскую, вроде гусарской, куртку, форменную шапку и золотое пенсне.
Дядя его, с черепаховым пенсне на конце носа, внимательно осмотрел племянника.
— Ну, господи благослови тебя на новый и дай бог, чтобы был славный путь.
Дядя торжественно, по-архиерейски, благословлял племянника и усовещевал:
— Не топырься, не топырься! Все мы, голубчик мой, начинали с отрицанья бога, а кончали, как и ты в свое время кончишь, что без божьего благословенья ни от одного дела не будет толку.
Ровно в пять Карташев был на площади перед гостиницей.
Солнце, яркое и уже раскаленное, стояло над горизонтом. День обещал быть знойным. Но пока еще чувствовалась прохлада, и обильная роса еще сверкала на траве и деревьях, окружавших площадь.
У ворот гостиницы стоял дядя и наблюдал.
Худой инженер с черными огненными глазами уже был там. Он был еще мрачнее вчерашнего, быстро пожал руку Карташева и, махнув куда-то в сторону, буркнул:
— Познакомьтесь.
Карташев повернулся к группе рабочих человек в двадцать, с которыми о чем-то энергично переговаривался маленького роста господин с шляпой-панамой на голове, сдвинутой на затылок.
Господин повернулся, и Карташев увидел темное молдаванское лицо с маленькими лукавыми и веселыми глазенками.
— Ба! — добродушно и пренебрежительно сделал жест в воздухе господин в шляпе-панаме. — Карташев? Ну, здравствуйте.
— Знакомые? — спросил старший.
Маленький опять сделал пренебрежительный жест.
— До шестого класса в гимназии сидели рядом, пока меня не выгнали за то, что сказал учителю латинского языка, что его предмет яйца выеденного не стоит.
— А вы… Сикорский… — замялся Карташев. — Как же попали на наше инженерное дело?
Сикорский иронически усмехнулся и развел руками.
— Вот, как видите… извините, пожалуйста, тоже инженер, хотя и не признанный Россией, Турцией, Николаем Черногорским, Абиссинией и прочее и прочее. Кончил в Генте.
— Давно?
— Да вот уж два года.
— И на практике уже были?
— На постройке двух дорог уже начальником дистанции успел быть.
— Значит, вы совершенно опытный инженер, — обрадовался Карташев, — и меня выучите?