Карташев неловко поклонился под внимательным взглядом дамы.
— У вас комната сдается.
— Позвольте узнать, с кем имею честь говорить?
Карташев отрекомендовался.
Карташев сел и выдержал целый экзамен.
Может быть, он влюблен? В таком случае она не может допустить никаких дамских посещений. Может быть, он курит? Тогда, к сожалению, она тоже не может, потому что свежий воздух дороже всего. Может быть, он пьет, кутит, играет в карты; может быть, у него товарищи слишком шумные?
Ответы оказались удовлетворительными.
— Ну, в таком случае вам и комнату можно показать… Пожалуйте…
Комната, куда вошел Карташев, была очень оригинальна. В ней стояли старинные бархатные кресла, старомодный с громадными ручками диван, как будто открывавший свои объятия, зеркало с высокими стеклянными подсвечниками в бронзовой ажурной оправе, массивный письменный стол со множеством ящиков. Только кровать да два-три стула говорили о чем-то более современном и своей скромностью составляли резкий контраст с остальной обстановкой.
Карташев с удовольствием прошелся по комнате, заглянул в окно, а хозяйка стояла у дверей и, казалось, с высоты своих каких-то мыслей пренебрежительно смотрела и на эту комнату, и на юного Карташева, который чему-то радовался, волновался, чего-то точно искал и ждал там, где она уж ничего не искала и не ждала. Ее слегка меланхоличный, слегка пренебрежительный вид как бы говорил: «Не такие, как ты, искали… в свое время и тебя все та же пыль времени покроет…»
Она вздохнула.
— Мне очень нравится комната… Можно узнать ее цену? — спросил Карташев.
— Десять рублей.
— Я согласен… Вот деньги…
Он подал десять рублей.
Карташев отдал деньги и вышел с хозяйкой из комнаты.
— Верочка! — крикнула хозяйка.
И когда явилась уже знакомая горничная с хорошеньким лицом и большими бархатными, какими-то пустыми глазами, дама сказала:
— Проводи господина… Он теперь наш… комнату нанял, — пояснила она.
Верочка подарила Карташева выразительным взглядом, но хозяйка, заметив этот взгляд, опять задумалась.
— Еще два слова. Верочка, выйди… — И, когда та, вильнув хвостом своих юбок, вышла, она сказала Карташеву: — Верочка, в сущности, моя воспитанница и очень порядочная девушка. За нее сватался лавочник здесь… может быть, я и соглашусь… Я ставлю условием, чтобы никаких ухаживаний у меня не было в доме.
Карташеву показалось, что слишком много условий уже поставлено ему, и он уже не с такой охотой, а значительно суше, но согласился и на это.
— Ну, тогда пожалуйте, с богом.
Верочка проводила его.
— До скорого свиданья!.. — ласково сказала она.
— До свиданья, — ответил Карташев. — Я часа через два приеду.
Карташев ехал и был очень доволен: так патриархально и так не похоже на все окружающее. Оригинальная хозяйка… оригинальная Верочка и комната оригинальная, старинная… а в кабинете хозяйки, через который он проходил, громадный камин, вроде тех, которые попадаются на гравюрах вальтер-скоттовских романов… Да, будет уютно и хорошо.
Дома на столе Карташева застала повестка на семьдесят рублей. Эти двадцать рублей прибавки были как нельзя более кстати. Шацкий спал еще. Карташев отправил повестку к дворнику с просьбой сейчас же засвидетельствовать и начал поспешно укладываться.
Когда принесли повестку, он съездил получить деньги и, возвратившись, приказал выносить вещи.
Шацкий, неумытый, скучный, ходил по комнате.
— Позволь с тобой рассчитаться.
— Мой друг, к чему же торопиться.
— Я получил деньги и уезжаю.
Карташев отсчитал ему сорок рублей.
— Прощай, Тёма, — сказал грустно Шацкий, — можно навещать тебя?
— Пожалуйста, очень рад буду…
— А то оставайся… в оперетку…
Карташев только рукой махнул. Шацкий шутил, но в голосе его звучало сожаление. Жаль вдруг и Карташеву стало и Шацкого, и всю прожитую с ним жизнь, и на мгновение потемнела яркая тишина Петербургской стороны. В памяти встала вся налаженная жизнь их вдвоем, театр Берга, итальянка. Карташеву хотелось и возвратить все это назад, и какая-то сила уже толкала его вперед. Он шагал в раздумье по лестнице, искал в голове какого-нибудь утешения и вдруг вспомнил:
— Сейчас же абонируюсь и возьму «Консуэло».
XVII
Карташев, перебравшись и пообедав у хозяйки, осведомился о библиотеке и, несмотря на метель, отправился пешком, абонировался и, взяв «Консуэло», возвратился домой. От непривычной ходьбы и всей окружавшей его обстановки он ощущал в себе тоже что-то деловое и, раздеваясь, озабоченно и деловито попросил Верочку подать ему самовар.
Войдя в комнату, он зажег лампу и, присев в бархатное кресло у стола, с удовольствием и в то же время с грустной покорностью судьбе открыл книгу.
Там, за окном, все стонала буря, а там, за бурей, где-то ярко горели керосиновые лампочки деревянного театра, где пела итальянка.
Прости-прощай, веселая жизнь. Теперь кто-то играл за перегородкой… теперь Верочка смотрела своими бархатными глазами; теперь он далеко от соблазнов в своей уютной комнате, и уже выступают перед ним из книги чужие места красивого яркого юга, какой-то загорелый с голыми ногами юноша, хижина девушки, смуглой красавицы юга, с красным платочком на голове. Еще глуше завывала буря, и точно дальше уносила она и итальянку и Шацкого.
Напившись чаю, Карташев продолжал чтение. Вдруг он вспомнил, что надо написать письмо к матери и, оставив книгу, с удовольствием сел за письмо.
За большим письменным столом так удобно было сидеть и так хотелось писать. Теперь он знал, что письмо выйдет и большое и задушевное, вышло и веселое. Его подмывало еще писать, описать свои похождения с Шацким, но он не знал, как отнесется к этому мать… писать же хотелось, и Карташев, взяв на всякий случай новый лист, начал писать, не зная сам, пошлет или нет это новое письмо матери.
«Какие глупости я нишу, однако, — мелькало в его голове, — а главное, все выдумываю».
Карташев продолжал писать, думая: «Все равно, я потом порву».
Он писал о себе и о Шацком. Но как-то выходило, что это был не он и не Шацкий, и это было так смешно, что Карташев иногда фыркал, стараясь удержаться, чтоб не услышали его за дверью, чтоб не увидала его смеющимся, войдя вдруг, Верочка и не приняла за помешавшегося.
Перед ним носились какие-то образы, какие-то одна смешнее другой сцены, какие-то лица, живые, точно он с ними давно был знаком и знает про них все до самой подноготной, знает, что делают они, думают, говорят. Исписав несколько листов, Карташев вдруг остановился и подумал:
«А вдруг я писатель?»
Он писатель?! Из-под его пера, может быть, уж выходят образы живых людей, вечно живых, которые будут существовать и тогда, когда и его уж не будет. И такой коротенькой показалась ему его собственная жизнь: сколько таких коротеньких жизней проходят, как тени, не оставляя никакого следа? Стоит ли жить для того только, чтобы с органической жизнью кончилось все, жить, чтобы только есть, пить, спать; думать о том, чтобы и завтра было бы что есть и пить…
Карташев откинулся в кресло и смотрел перед собой.
В ночной тишине пробило два часа. А завтра он хотел в восемь уже встать. Карташев быстро разделся, лег и потушил лампу.
Но долго еще он ворочался, пока заснул наконец тревожным, прерывистым сном.
Под утро ему снилось, что он плывет по волнам. В этих волнах какая-то очаровательная музыка; они то расходятся, то снова набегают на него, принося с собой еще более чудные звуки.
«Это Вагнера сказка „Мила и Нолли“», — думает, охваченный какой-то особой негой, Карташев и просыпается.
День светлый, морозный. Солнце играет в комнате. Музыка за дверью, торжественная, сильная, несется по дому. Какая-то особая гармония и радость жизни.
«Что случилось со мной радостное?» — думает Карташев.
Ах, да! он писатель!
Что-то точно распахнулось, какие-то образы опять ворвались, — легкие, воздушные, нежные, как музыка, и Карташев лежал уже в живых волнах этих образов, этой музыки.