Процессия направилась к Фридрихсгайну — кладбищу павших в мартовские дни революции 1848 года. Путь лежал через буржуазные кварталы. Над домами вызывающе реяли черно-бело-красные флаги. Гробы с телами погибших были установлены на высоких катафалках, их везли черные лошади, покрытые черными попонами.
«Долой Эберта и Шейдемана!» — этот лозунг был на писан на плакатах, его скандировали провожавшие убитых товарищей.
На тротуарах толпилась буржуазная публика. Она осыпала бранью и проклятиями тех, кто лежали гробах, и тех, кто шел за ними. Самый воздух казался тяжелым — так насыщен он был ненавистью!
Приближался Новый год. Как ни тревожно было время, спартаковцы — товарищи Курта — решили встретить его вместе. Ужин устраивали в складчину, каждый принес, что мог, — кто немного картофеля, кто несколько брюкв, кто пачку желудевого кофе. Один товарищ раздобыл даже бутылку мозельского вина.
Вино уже было распито, нехитрый ужин съеден — и беседа перешла на то, чем жили собравшиеся здесь: на судьбы германской революции.
Что делать? Как остановить стремительное сползание революции по наклонной плоскости? Как привлечь на свою сторону колеблющихся? Как прояснить умы заблуждающихся? Как изгнать из рядов рабочего движения тех, кто его предает? Как завоевать на свою сторону большинство пролетариата?
Одни считали, что главное — политическая агитация. («Мы должны пустить глубокие корни в массах так, чтобы нас услышал каждый немецкий рабочий»). Другие полагали, что все внимание следует направить на развертывание экономической борьбы. («Центр тяжести должен быть там, где рабочий непосредственно сталкивается со своим классовым врагом. Пусть он сразится с буржуазией грудь с грудью».) Третьи возлагали надежды на развязывание революционной инициативы масс. («Движение должно идти не сверху вниз, а снизу вверх. Массы скажут свое слово».)
Особую тревогу вызывала позиция «независимцев». В этой партии верховодили люди, ничем, по сути дела, не отличающиеся от шейдемановцев: достаточно сказать, что в ней состояли и Карл Каутский, и отец ревизионизма Эдуард Бернштейн. Было в ней и много болтунов, рыцарей левой фразы, шатавшихся во все стороны. В итоге политика «независимцев» представляла собой цепь непрерывных колебаний, которые определялись страхом оказаться слишком близко то к спартаковцам, то к шейдемановцам. Но в то же время среди «независимцев» было и немало честных революционных рабочих, остававшихся до поры до времени в плену предрассудков.
До последних дней «Спартак» также входил в партию «независимцев», которая висела на ногах спартаковцев, как свинцовая гиря. Сейчас подавляющее большинство спартаковцев настаивало на немедленном образовании самостоятельной коммунистической партии.
— При всей их левой болтовне «независимцы» разнятся от шейдемановцев только тем, что шейдемановцы наносят удар в лицо, а эти — в спину! — говорили товарищи.
У присутствовавших на новогодней вечеринке обнаружились большие расхождения в вопросах практической борьбы, многое им было неясно, во многом они путали и ошибались. Но их объединяло основное: решимость бороться до конца и твердая вера в будущее. Перефразируя знаменитые слова Лютера, один из товарищей сказал:
— Социалистическая Германия победит! Я на этом стою, и ничего иного быть не может!
Стрелка часов приближалась к двум, когда в дверь постучали условным стуком: два удара сразу, третий — погодя. Пришел незнакомый мне товарищ, которого все называли Вальтером.
— Дорогие друзья! — сказал он. — В жизни германского пролетариата произошло великое событие: съезд сторонников «Спартака» принял решение о создании коммунистической партии Германии.
Будь тут одни мы, молодые, наверно, мы стали бы орать от восторга. Но здесь сидели люди, которые только вчера вышли из кайзеровского подполья и которые знали, что завтра им предстоит, быть может, еще более тяжелое подполье. Они протянули друг другу руки, сплетя их вместе над столом в едином пожатии. Они запели. «Интернационал» так, как его поют в каторжных тюрьмах, — с закрытым ртом, произнося слова про себя. Какой потрясающей силой, каким гневом, какой надеждой были исполнены эти торжественные, еле слышные звуки гимна международного рабочего класса!
Разошлись под утро. По широкой улице навстречу нам бежал прихрамывающий человек. В одной руке он держал ведерко с клейстером, в другой — рулон ярко-зеленых прокламаций. Он перебегал от одного дома к другому, ловким движением смазывал прокламацию клейстером и налеплял ее на стену.
Курт зажег карманный электрический фонарик, и мы прочли обращенное к германскому народу воззвание «Антибольшевистской лиги», в которой слышался будущий голос Гитлера:
Брутус, ты спишь!
Проснись!
Проснись, германский народ!
Пойми грозящую тебе опасность — большевизм!
…………………………….
Каждый в бой, против «Спартака»!
Германский народ, проснись!
«Я была, я есмь, я буду!»
Прошла уже неделя, как мы приехали в Берлин. Решено было, что при первой же возможности я уеду в Москву. А пока что я помогала Эрне: она была прачкой и стирала на господ. Господ в Германии осталось много, так что работы хватало: в понедельник Эрна отправлялась на квартиру господина судебного советника, во вторник она относила ему готовое белье и шла за бельем господина генерала, которое сдавала в четверг. В пятницу была очередь господина бывшего депутата социал-демократической фракции рейхстага, его белье сдавалось в субботу.
Господин судебный советник носил сорочки с крахмальными пластронами; господин генерал — шелковые рубашки; у господина бывшего депутата социал-демократической фракции рейхстага имелись бумажные сорочки (для выступлений перед рабочими собраниями) и крахмальное белье голландского полотна (для рейхстага и приемов). Дамы отдавали в стирку тонкие батистовые рубашки и панталоны, отделанные оборками и кружевами. Все это полагалось крахмалить и плоить. Моей обязанностью было греть воду и сторожить белье, развешанное во дворе.
Курт с утра ходил искать работу. Когда он возвращался, мы отправлялись на какое-нибудь собрание.
Третьего января он пришел домой рано и сказал, что поиски работы — бессмысленная потеря времени. В Берлине и без него, Курта Берге, четыреста тысяч безработных, какой же резон надеяться, что он, четыреста тысяч первый, что-то найдет?
— Будем лучше ходить гулять, — сказал он мне на своем неуклюжем русском языке. — А то ты вернешься в Россию назад и не будешь уметь рассказать про наш берлинский Тиргартен.
Был один из тех ясных зимних дней, когда в воздухе чувствуется мягкое дуновение весны. Мы шагали по дорожкам Тиргартена, под ногами похрустывал веселый голубоватый снег, такой непохожий на тот засасывающий снег, в котором мы вязли, пробираясь в Берлин.
Так хорошо было идти в этом прозрачном сиянии, ни о чем не думая!
Парк был безлюден. Мы медленно брели, подставляя лица теплому весеннему ветру. Но вдруг нами овладевало желание бегать, швыряться снежками, петь и аукаться. Казалось, что мы одни на свете.
Вечерело. Тени стали длиннеть, края облаков обвела светящаяся розовая кайма. Пора домой!
Подойдя к выходу, мы еще раз обернулись. В багровом свете заходящего солнца покрытые снегом и инеем деревья походили на яблони в цвету.
Кто мог представить себе, что несколько дней спустя под этими деревьями будет совершено одно из чудовищнейших преступлений в истории человечества?!
В субботу четвертого Курт снова принялся за поиски работы, а Эрна понесла чистое белье господину бывшему депутату социал-демократической фракции рейхстага. Прислуга сказала ей, что господин депутат пришел накануне очень поздно, ушел сегодня очень рано, кушал вчера и сегодня очень плохо.