Взглянув на часы, Владимир Ильич сказал, что вынужден попрощаться с нами. Мы уже встали, чтоб уходить, когда он спросил, в чем же была причина того веселого настроения, в котором он нас встретил.
Мы повинились. Владимир Ильич был поражен.
— Как? — спросил он. — Неужели так и прошли? А как вы выйдете?
— Да так же!
— Нуте-ка пойдем, я погляжу.
Мы спустились к выходу, снова приняли понурый вид. Владимир Ильич из-за угла наблюдал за нами.
— Веду арестованных, — сказал Меня Шавер, проходя мимо часового.
Тот небрежно махнул рукой:
— Проходи!
Нас, конечно, интересовало, чем кончится эта история. Потом мы узнали, что в тот же день был введен новый порядок, по которому арестованных, доставленных в Смольный, больше не пропускали в здание, а стали принимать в комендатуре внизу, на первом этаже.
Котелок
Меня послали в Петроградскую Чрезвычайную комиссию расшифровать письмо, изъятое при аресте видного белогвардейского офицера. Письмо было большое, сплошь зашифрованное. Моя помощь понадобилась потому, что оно было написано по-французски.
— Шифр детский, а возни много, — сказал секретарь.
Свободного места нигде не было, и меня усадили за небольшую тумбочку в кабинете Моисея Соломоновича Урицкого.
Урицкий сидел за своим столом и, видимо, писал статью. Он был до того поглощен работой, что незаметно для себя все время бормотал старую каторжную песню: «Две копейки, три копейки — пятачок».
Дверь отворилась. Вошел худой усталый солдат, державший в руках какую-то грязную тряпку.
— Товарищ Урицкий, — сказал солдат.
— Ну, что? — спросил Моисей Соломонович, не поднимая головы.
— Я тут брульянты принес.
— Какие бриллианты?
— Да мы на обыске взяли.
И, развернув свою тряпку, солдат показал завязанный на углу ее тяжелый узел, похожий на узел с крупной солью.
— Оставьте, товарищ, — сказал Урицкий.
— Мне портянка нужна, я ее с ноги снял.
Урицкий поднял голову, задумчиво оглядел комнату, увидел стоявший около меня закопченный солдатский котелок.
— Вот, — сказал он. — Высыпьте туда, благо хозяин за ним не приходит.
Солдат развязал узел, и оттуда брызнули ослепительные белые, голубые, желтые, зеленые, красные, лиловые огни. Тут были аметисты, рубины, изумруды, но больше всего бриллиантов. Держа тряпку совочком, солдат ссыпал их в котелок, и они, как горох, стучали по его дну. Урицкий стоя неотрывно смотрел, но не на блеск холодных камней, а на заросшее щетиной лицо солдата.
— Так я пойду, — сказал солдат, пряча в карман портянку.
— Спасибо, товарищ.
Мы продолжали работать. Дописав очередную страницу, Моисей Соломонович отодвинул стул и принялся по-тюремному шагать наискось комнаты. Снова послышалось бормотание: «Две копейки, три копейки — пятачок».
Сосредоточенно думая, он нагнулся, подобрал валявшийся на полу окурок, поискал, куда бы его деть, и, не глядя, ткнул в котелок, прямо в кучу бриллиантов.
На следующий день бриллианты в этом самом котелке были сданы в государственный фонд, за счет которого потом, в 1921 году, закупался хлеб для голодающих Поволжья.
«Товарищи, к оружию!»
Утром 24 февраля я сдала своей сменщице дежурство на пункте вербовки в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию.
Пункт помещался в наспех приспособленном особняке миллионера Коновалова, занятом районным штабом Красной гвардии. Вся резная золоченая мебель была сдвинута в задние комнаты, оставлены только столы и стулья, а по стенам, обитым штофными обоями, развешаны плакаты с выведенным красной тушью призывом: «Все в ряды Красной Армии!»
Хотя пункт работал круглосуточно, мы с трудом справлялись со своими обязанностями. Далеко за полночь у столов один за другим непрерывно проходили записывающиеся.
От них требовалось заявление, паспорт, у кого он есть, а главное — рекомендация фабзавкома, полковового комитета либо же общего собрания рабочих или солдат.
Читаю заявление — одно из многих:
«С полным сознанием важности своего поступка, с полной готовностью пожертвовать своей жизнью во имя беднейших крестьян и рабочих и с полной уверенностью в торжестве своих идей я имею счастье поступить в ряды Красной Рабочей и Крестьянской Армии.
Раньше, хоть и невольно, но мы все-таки шли умирать „за веру, царя и отечество“.
Разве тогда Россия была нашим отечеством, когда мы не имели ни земли, ни заводов в своих руках?
Идя служить в свою Красную Рабочую и Крестьянскую Армию, мы будем слугами блага, справедливости и безопасности всего трудового населения не только России, но и всего мира.
Такое великое дело стоит жертв наших жизней. Можно пожертвовать собой в бою с разжиревшими и обнаглевшими контрреволюционерами, ни за что не желающими отдать свое награбленное добро тому, кого они ограбили. Солдат Григорий Лоскутов».
Люди приходили по-разному: кто с шутками, кто с серьезными лицами. Некоторые, оформив запись, обращались к присутствующим с небольшою речью. Приходило много мальчуганов, просившихся в разведку, приходили и женщины. Мы и тем и другим отказывали, они сердились, плакали, грозили жаловаться на нас.
Когда я вышла, город еще спал в морозном тумане. На перекрестках горели костры. Прохожих почти не было. Но даже в этот ранний час отряды красноармейцев посередине улиц обучались строю. Большинство совсем юноши, в шинелях, как будто сшитых на рост, в шапках, нахлобученных на самые уши; они падали в снег, вскакивали, делали перебежки.
В этот день было воскресенье, и в Мариинском театре впервые устраивали бесплатный утренний спектакль для детей бедного населения Петрограда. Ставили «Волшебную флейту» и «Фею кукол». Дети должны были приходить в театр отрядами в сопровождении работников районных Советов или Союза рабочей молодежи, Сопровождать отряд Выборгского района было поручено мне.
Подумав, идти ли домой, я решила отправиться прямо в детский клуб. Так я и знала! Хотя сбор ребят был назначен на одиннадцать часов, у дверей, клуба уже маячило несколько маленьких фигурок, замотанных в мамкины шали.
Я открыла дверь и впустила ребят. Мне удалось все же немного соснуть в каморке у тети Даши, нашей сторожихи. Еще поспать бы, да нельзя!
— Ребята! Становитесь по два! Возьмитесь за руки!
Мы шли длинной извивающейся цепью. Нас обгоняли бегущие опрометью газетчики:
— «Красная газета»! Совет Народных Комиссаров принял германские условия мира! «Красная газета» не любит попа и кадета! Войска кайзера Вильгельма продолжают наступление! Газета красная, для буржуев опасная! «Красная газета»! «Красная газета»!
И вот мы в театре. Задолго до начала он был уже полон. Притихшие дети, с глазами, горящими жадным любопытством, чинно рассаживались в мягких бархатных креслах. Люстры горели вполнакала, театр не топили, все сидели в пальто и шапках. На подступах к Пскову шел бой с рвущимся на Петроград врагом. И, несмотря на все это, здесь, в этом чудесном серебристо-голубом зале, полном пролетарских ребят, было празднично, быть может, как никогда.
Перед поднятием занавеса выступил Анатолий Васильевич Луначарский. Он был в гимнастерке, на плечи его была накинута солдатская шинель. Очень бледный, осунувшийся от долгих бессонных ночей, Анатолий Васильевич вдохновенно говорил о золотых нитях, связывающих искусство с коммунизмом, о детях — цветах и счастье нашей жизни.
Уже когда мы с ребятами шли по улице, возвращаясь со спектакля, какое-то неуловимое чувство подсказало мне, что за те часы, пока мы были в театре, что-то произошло. Но я слишком устала, да и некогда было думать: надо было развести ребят, сбегать домой передохнуть и снова идти на дежурство.
Вечером, по дороге на вербовочный пункт, это же неспокойное чувство охватило меня с новой силой. Неизвестно откуда, словно из-под земли, появились бородатые дворники в белых фартуках с начищенными медными бляхами, сметавшие снег и посыпавшие тротуары песочком. В бельэтажах горничные в наколках протирали зеркальные стекла. Буржуи, которые в последнее время жались в подъездах и подворотнях, вылезли наружу и прислушивались, в надежде услышать гул артиллерийской пальбы. Все они, не скрываясь, радостно ждали немцев.