Угрюмые мужики сходились по одному и группками, за ними прятались бабы, плачущие загодя, ибо ведали беду.
Продкомиссар, опираясь на пулемёт, взобрался на тачанку, встал, руки в боки, медленно оглядел деревенских.
— Ну что, кулачьё недобитое? — медленно, едва ли не ласково проговорил он. — Хлебушек прячем?
— Как можно, — смиренно ответил староста, теребя в руках растерзанную заячью шапку, до того заношенную, что от меха одни клочки торчали. — Выгребли всё до вас, гражданин-товарищ, веничками смели до последнего зёрнышка…
— И чего это мы — кулачьё? — плаксиво спросила баба, закутанная в белый платок поверх невзрачного серого платья. — Ни коровы, ни лошади, ни плуга, ничего нема!
— Чего ж вы по второму разу-то? — раздался голос из толпы. — Три шкуры содрали, теперича за четвёртой пожаловали?
— Разговорчики! — прикрикнул Хлюстов. Вынув список, он стал зачитывать фамилии каменцев, зачисленных в кулаки-мироеды: — Соркин! Яичников! Воловик! Сапацкий!
Названные робко протискивались вперёд, дюжие продотрядовцы хватали их и валили наземь, задирая рубахи. Возницы уже спрыгивали с телег, разминая руки, и принимались стегать мужиков, рассекая кожу на худых лопатках, на острых позвонках. «Кулаки» только вздрагивали, мычали, кусая бороду или пыльную траву.
— Папахин! Кравцов! Ачканов!
Новых и новых «укрывателей» бросали в пыль, секли нещадно, полосуя жилистых крестьян вдоль и поперёк. Бабий вой и плач поднимался всё выше, делался всё громче и безутешней.
Неожиданно из церкви показался длинный как жердь священник, совсем молодой ещё. Он медленно, немного даже торжественно зашагал к заготовителям, держа перед собою крест.
— Поп! Поп! — принялись пихать друг друга продотрядовцы. — Глянь — длинногривый!
Вздымая над собою распятие, священник закричал:
— Опомнитесь! Не творите зла смиренному, ибо грех сие! Не потворствуйте дьявольскому наущению…
Он не договорил — загремел револьвер Красной Сони. Пули впивались в худого иерея, будто гвозди вколачивались в доску чёрного гроба. Сложившись пополам, священник упал в пыль, так и не выпустив креста.
— Прости им, Господи… — донёсся до Авинова клекочущий голос. — Ибо не ведают… что творят…
Оханье пронеслось по толпе, заплакали малые детишки.
— Вижу, не помогает… — зловеще протянул Хлюстов. — Ты, ты и ты! Лопаты в руки — и яму копать! Живо!
Крестьяне, бледные до синевы, принялись долбить утоптанную землю. Когда яма, подозрительно схожая с могилой, углубилась до полусажени, продкомиссар скомандовал:
— Вы, двое, вылазьте! А ты отдохни!
Двое захекавшихся мужиков проворно покинули раскоп. Третий тоже было полез, кривя рот от ужаса, но заготовители со смехом сбрасывали его обратно, укладывая на дно ямы тычками прикладов. И снова заширкали лопаты, сбрасывая землю обратно, погребая заживо человека, повинного лишь в том, что пролетариату хочется кушать.
— Да что ж вы творите, ироды! — взвился отчаянный крик.
Рыхлая насыпь поднималась и опускалась, толкаемая обезумевшей плотью. Крики хоронимого были глухи и неясны, но вот затихли и они, задавленные сырою землёй.
Кирилл спешился, захлестнув повод вокруг столба, удерживавшего косой тын. Он заметил в толпе лица двух человек, которые в Москве изучал по плохоньким фотографиям. Партизаны из 2-й Повстанческой. Тот, что слева, — это Авдеич, Авдеев, прапорщик из солдат, а справа — Тулуп, простой крестьянский парень. Неспроста они тут, ох, неспроста…
Быстро подойдя к Тулупу, Авинов прямо сказал:
— Проведёшь к Токмакову?
Тулуп качнулся лишь, перебарывая желание скрыться в толпе. Злые глаза его сверлили Кирилла двумя карими буравчиками.
— Пошто тебе Токмаков, — процедил он, — сволота большевицкая?
Авдеич мягко отшагнул в сторону, суя руку за полу зипуна.
— Спокойно, — холодно сказал штабс-капитан. Дуло маузера глянуло на Авдеева в упор, и тот замер. — Спокойно. У меня для Токмакова есть важные вести…
— Ой, тётенька, не надо!
Этот внезапный крик продрал Авинова, как железной щёткой. Резко обернувшись, он увидел мальчишку, попавшего в захват Красной Сони и брыкавшегося изо всех сил. Мальчиш был одет в бушлат на голое тело, латанные портки и лапти. Этот фантастический наряд никак не выделил бы его из стайки крестьянских детей, если бы не серая гимназическая фуражка. Руки Авинову резко скрутили, вырывая пистолет, а «гимназист» всё верещал:
— Не надо! Не надо! Не на-адо-о!
Худущий парень, наверное брат старший, вырвался из толпы, и в этот момент Гельберг выстрелила. Мальчишка, ухваченный жирным локтем Красной Сони, дёрнулся, изо рта у него пошла тёмная кровь.
— Не-ет! — завизжал старшой, оседая на колени в пыль. — Не-е-ет!
Но младший уже поник безвольным телом, распростёрся в пыли.
Это и стало последней каплей, переполнившей чашу крестьянского терпения. Кирилл смотрел на площадь, согнутый в три погибели, и наблюдал всё как на экране кино.
Первыми рванулись бабы. Они набросились на большевиков, не пугаясь винтовок и острых сабель. Хлюстов махом пал за пулемёт, да ленту заклинило. Живым человеческим прибоем, страшным и ревущим, ударили мужики. Выворачивая колья, подхватывая оглобли, они кинулись бить заготовителей, охаживая, подсекая, размолачивая…
— Бе-ей! — стоял общий вопль. — Бе-ей!
Вот запрыгали через тыны молодые парни с берданками, откопанными на огородах, затрещали выстрелы, топоры скрестились с шашками. Жестокая нещадная карусель завертелась по площади. Верещали забиваемые китайцы, прозванные «ходя-ходями», — так уж говаривали желтолицые с чёрными косичками, ведя на расстрел русоголовых: «Ходи-ходи!»
Заготовители и хотели бы сдаться, да только крестьяне в плен не брали. Орущего дурным голосом Хлюстова подхватили за руки-ноги и швырнули на козлы. Выл продкомиссар недолго, пока его не расчленили пополам пилою-поперечкой. Красной Соне тоже не подфартило — прям на нечаянной могиле, где погребли бедняка Кравцова, деревенские вкопали осиновый кол, заострили его, как следует, измазали смальцем, да и посадили на него голую, исцарапанную бабами Софью. Животный, нутряной крик вырвался из её глотки, равняя со зверем лесным, и перешёл в утробное клокотанье, в булькающий сиплый рык.[132]
— Энтого не трогать! — крикнул Авдеев. — Допрошать надоть!
Тем и спасся Авинов от лютого возмездия толпы. Авдеич с Тулупом на пару отвели Кирилла в дом и бросили в подпол.
Хозяин избы строил крепко. Только земля, утрамбованная пятками, леденила, а стены были рублены из брёвен, сверху нависали крепкие плахи пола толщиной в ладонь — стоило глянуть на кошкин лаз, чтобы убедиться в прочности перекрытия. Силы не хватит выбраться.
Ничем съестным в подполе не пахло. В одном углу лежал разбитый горшок, в другом — пустой ларь с сорванной крышкой.
Машинально пощупав скулу, по которой съездил Тулуп, штабс-капитан уселся на ларь и стал дожидаться решения своей судьбы.
В деревянной кобуре было пусто, а вот золотой пистолет Троцкого по-прежнему давил в спину, будто успокаивая. Кирилл сомкнул глаза, затылком касаясь бревенчатой стенки.
Неясный гул доносился с улицы, проникая через отдушины, — народ вершил суд и расправу над теми, кто отрёкся от Божьего и человеческого.
Притомившись, Кирилл задремал — и вздрогнул. Наверху поднялась крышка. Заглянувший Авдеич мотнул нечесаной головой:
— Вылазь!
Штабс-капитан послушался. Наверху было темновато — маленькие окошки скупо цедили свет. Авдеев стоял у печи, красноречиво поигрывая револьвером. За столом, прямо под божницей, убранной расшитым рушником, сидел невысокий человек виду неприметного, с намечавшейся плешью по темечку и с аккуратно подстриженными усами. Токмаков.
— Здравствуйте, Пётр Михайлович, — спокойно поздоровался Авинов.
— Здорово, коль не шутишь, — прищурился главком. — Кто такой? Откуда? Чего забыл в наших краях?