Подав на станцию длинный состав из вагонов третьего класса, паровоз зашипел, замер, пыхтя и отдуваясь. В облаках пара показался человек во френче, ладный и подтянутый, словно сошедший с картинки в «Ниве». Шаркая и охая, его провожал Исаев. С поклоном указал на Авинова, отряхивавшего солому с волос.
— Вы Юрковский?
Кирилл похолодел.
— Я Юрковский.
Человек во френче вежливо попросил мандат. Внимательно изучив подпись Троцкого, он кивнул и передал штабс-капитану пакет.
— Вас срочно требуют в Москву, — сообщил он.
— Кто? — нахмурился Авинов, хотя и догадывался. Сердце зачастило.
— Товарищ Сталин!
Глава 12
МОСКВА. КРЕМЛЬ
Газета «Правительственный вестник»:
Бойцы Северной Добровольческой армии, усиленной Марковской дивизией, высадились в Архангельске при поддержке линкоров «Императрица Екатерина Великая» и «Генерал Алексеев». Большевики попытались сорвать высадку — захватив артбатарею на острове Мудьюг, они обстреляли корабли Белого флота. Ответным огнём батареи были сровнены с землёй.
Так называемое Временное правительство Северной области, состоявшее из эсеров и кадетов и возглавляемое народным социалистом Чайковским, брошено в концлагеря на Мудьюге и в Иоканьге. Порядок в Архангельске наведён, законность восстановлена.
Полдня и полночи поезд стоял, пропуская воинские эшелоны, — большевики срочно укрепляли Восточный фронт. Даже с Западного и Южного участков отрядов завесы[84] войска снимали — и слали в Поволжье. Видать, Каппеля больше боялись, чем кайзера.
До Москвы добрались к утру, вышли на перроне Казанского вокзала, так и оставшегося недостроенным. Зато аж два транспаранта трепыхалось под ветром. Один провозглашал: «Да здравствуют здоровые паровозы, вылеченные коммунистическим трудом!» — а другой бросал лозунг в массы: «Бей голод и холод трудом и дисциплиной!»
Провожатый Авинова передал ему разовый пропуск, выписанный на имя комиссара Юрковского, и пожал руку.
— Езжайте трамваем, — посоветовал он. — Дождитесь «четвёрки» и выйдете на Охотном Ряду.
— Попробую, — сказал Кирилл с сомнением, глазами провожая трамвай, с тяжким дребезгом одолевавший Каланчёвскую площадь. Мало того что вагоны были облуплены, грязны и еле тащились, они к тому же шли переполненными — народ толкался, орал: «Двигайтесь, чего встали? Впереди свободно!» — свешивался с площадок и буферов. Те же, кому достались сидячие места, чинно глядели в сторону от потной, спрессованной толпы, будучи выше мелочей жизни вроде оторванных пуговиц или отдавленных ног.
Поправив кожаную фуражку со звёздочкой, штабс-капитан огляделся. Последний раз в Москву он наезжал ещё до большой войны. Заделавшись столицей Совдепии, златоглавая сильно изменилась, подурнела — под шелухой от семечек и махорочными окурками тротуаров не разглядишь, а разбитая мостовая вся в конских «яблоках». Однако дворников с начищенными бляхами что-то не видать…
Вообще-то, Первопрестольная-Белокаменная и ранее казалась Авинову провинциальной — узкие и кривые московские улицы, мощённые щербатым булыжником, не сравнить было с державными проспектами Питера, одетыми в брусчатку и торец.
Туда и сюда по площади грохотали ломовые телеги, «эластично шелестели» пролётки на шинах-«дутиках», сигналили редкие автомобили — высокие, мощные «паккарды» с жёлтыми колёсами возили членов ВЦИК; массивные «роллс-ройсы» или «делоне бельвилли» с цилиндрическими радиаторами служили Совнаркому, а всякие «нэпиры» да «лянчи» переводили бензин в наркоматах и коллегиях.
Здания вокруг выглядели запущенными — облезлыми, обшарпанными, пятиэтажки перемежались убогими деревянными домишками. Витрины магазинов позаколочены досками, на дверях ржавели замки, а от вывесок остались одни «тени» на выгоревшей штукатурке. Редко-редко можно было увидеть открытую лавку, она узнавалась по очереди — отпускали пшено по карточкам да по куску мыла в одни руки на месяц.
Но более всего Авинова удручали не пейзажи, а люди — московская публика стала совсем иной. По улицам более не прогуливались дамы в длинных платьях, шелестя шелками и простирая нежный запах духов, не было видно лощёных офицеров или важных чиновников в котелках, не пробегали стайками хихикавшие гимназисточки.
Прохожие имели строго пролетарский вид, одеваясь по рабоче-крестьянской моде. Вот молодой ответработник в чёрном пиджаке и сатиновой косоворотке, в суконных мешковатых штанах, заправленных в сапоги с галошами, и в белой матерчатой кепке. Под мышкой он тащил пузатый портфель, другою рукой отбиваясь от беспризорной малышни — чудовищно грязных, вшивых оборванцев, материвших деятеля прокуренными голосами. А вот молодая особа в неряшливо сшитой юбке ниже колен, в кожаной куртке, в шнурованных ботинках, в красном платке-повязке. Она шествовала широким мужицким шагом, прижимая к себе пухлую картонную папку с канцелярским «делом». Причём «дореволюционная» буква «ять» была замарана, а поверху вписана идеологически выверенная «е».[85]
А лица какие… Те, что были отмечены умом и чувством, терялись в массе небритых, мятых, испитых, наглых, тупых, озлобленных… Московская толпа складывалась в миллионнорылую харю «простого советского человека», харкавшего под ноги, сморкавшегося в два пальца, гоготавшего надо всем, что было выше убогого пролеткульта.
Неожиданно Авинов почувствовал чужую руку в своём кармане. Изловчившись, он вцепился в худое запястье и вывел незадачливого карманника «на свет». Это была белобрысая личность лет тринадцати, в бушлате до колен, зато с оторванными рукавами. Штаны на отроке тоже были «с чужого плеча» и затягивались ремнём под мышками, зато на голове сидела фуражка гимназиста с кокардочкой из скрещенных листков дуба. Опасливо поискав вошек на бушлате, штабс-капитан даже удивился — не было на лице отрока того серого налёта, когда грязь въедается в кожу. Замарашка — да, но не пачкуля.
— Ты кто такой, щипач? — поинтересовался Кирилл.
Мальчишка посмотрел на него исподлобья.
— Бить будете? — осведомился он, шмыгнув носом.
— А что, надо? — с интересом спросил Авинов.
— Вообще-то, красть нельзя, — глубокомысленно заявил отрок, — за это надо наказывать. Но мне очень есть хочется… Отпустите, а?
Штабс-капитан удивился — и отпустил. Если бы замарашка поносил его матом, лягался, кусался, орал, как недорезанный, он бы отвесил ему ха-арошего пинка, но этот мальчишка вёл себя иначе, чем обычный беспризорник. Он походил на принца, волею судеб оказавшегося «на дне», но не растерявшего манер.
— Не убегай, — проворчал Авинов, запуская руку в карман.
В это время появился парень постарше, лет осьмнадцати — в очках, в солдатской шинели на голое тело. Штаны, снятые с толстяка, стягивались на его тощих чреслах, как горло завязанного мешка.
— Юра! — с тревогой окликнул он мальчишку-щипача.
— Всё хорошо, Алёша, — серьёзно ответил тот. — Я, правда, попался…
— Это твой брат? — поинтересовался Кирилл у старшего, сразу вспоминая двух «баклажек», расстрелянных в Симбирске.
— Да, — признался Алексей, неотрывно глядя на руку штабс-капитана, сжимавшую несколько царских ассигнаций, — в РСФСР, на «чёрном рынке», они котировались куда выше совзнаков и бон. — Мы раньше жили на Мясницкой, — разговорился вдруг «старшенький», словно оправдывая свой нынешний статус, — у нашего отца была большая квартира. Он уехал… по делам, но так и не вернулся.
— А соседи взяли да и вселились в наш дом, — с горечью дополнил Юра рассказ брата. — Они брали наши вещи, спали на наших кроватях, ели за нашим столом. А когда мы пришли, нас выгнали… Мы теперь в «Подполье» живём.
— Где-где?! — поразился Авинов.
— Не в подполье, — попытался объяснить Юра, — а в «Подполье»! Мы там полы моем. И посуду.
— Это кабаре в Охотном Ряду, — сказал Алексей, — оно такое… полузаконное.