«Быть может, достаточно определёнными в этом стихотворении можно было бы назвать фигуры, но и они отнюдь не наглядны; они созданы лишь силой абстракции, и лишь абстракция может их различать. Это прекрасные примеры к отвлечённым понятиям, но не индивидуальности, не основные образы…
Для разума всё отлично определено и отграничено… но всё слишком бесформенно для силы воображения, и я утверждаю открыто, что поэт находится здесь в совсем чужеродной ему сфере…
Можно сказать, что он снимает телесную оболочку со всего, что изображает, чтобы превратить свой объект в дух, тогда как другие поэты облекают всё духовное в телесные формы…
… Я назвал Клопштока великим преимущественно в элегическом роде… Всегда энергичный, мастер во всём, что относится к области сентиментальной поэзии, он может нас потрясти высочайшим пафосом или убаюкивать небесно сладостными чувствами…
«Мессиада» также дорога мне как сокровищница элегических чувств и идеальных описаний, но очень мало удовлетворяет меня как изображение действия и как эпическое произведение» [1578].
Шиллер называет эмоциональную поэзию «музыкальной». Но на примере Гюго видно, что это определение сужает понятие и при этом недостаточно обособленно от образной или пластической поэзии. У Гюго, действительно, эмоциональное вообще слабо, но использование чисто музыкального в языке связано с теми чудесными пластическими эффектами, о которых мы уже говорили. «Музыкальное», понятое как особое свойство слова, не предрешает вопроса о принадлежности поэтического творчества к той или иной из двух главных категорий, как считали поэты, у которых эмоциональное и музыкальное органически связаны, так как сотрудничество воображения с чувством мелодичности языка является обычным.
Подобно Шиллеру подходит к вопросу о типах и более поздний критик-эстетик Реми де Гурмон. «Есть два вида стилей, — пишет он, — они отвечают двум большим классам людей, визуальным и эмотивным. Визуальный сохранит воспоминание от увиденного в форме более или менее сложного образа; эмотивный будет вспоминать только чувство, возбуждённое у него увиденным» [1579]. Возможны случаи (но они слишком редки), когда зрительная и эмоциональная память уравновешиваются у одного и того же писателя. Таковым Гурмон считает Флобера, так что когда он вызывает в своём уме ранее увиденное, образ какого-либо предмета, то переносится одновременно в то состояние, в то расположение духа (как сказал бы Шиллер), какое испытывал тогда. Но, как правило, существует естественное ограничение, позволяющее обобщать и делить писателей на две группы: «чувственные (les sensorielles) и идейно-эмотивные (les idéoémotifs); другими словами: пластические и сентиментальные»[1580]. Так, например, Шатобриан погружён в абсолютно сентиментальное спокойствие; он целиком поглощён впечатлениями, органы чувств находятся в постоянном общении с внешним миром: «он смотрит, слушает, обоняет, осязает, и эту жатву ощущений он без остатка вкладывает в свой стиль». Гюго занимает особое место в той же группе: он принадлежит к «почти чистому визуальному типу». Противоположное явление — идейно-эмоциональные писатели. «Что писатель, идущий от идеи, идейно-эмотивный, не может перевести в образы свои идеи или чувства, которые связывает с этими идеями, не подлежит сомнению, потому что он согласно определению не видит. Он умственно слеп» [1581].
С другой точки зрения, и особенно в метрической поэзии, можно говорить о двух типах формальной и содержательной поэзии.
Формальной поэзией в самом широком смысле можем назвать ту, которая рассчитывает на эффекты словесного материала, музыкальности стиха, ритмических фигур, звуковой живописи и т.д. Всякое переживание в области искусства предполагает глубокое проникновение художника в материал, которым он пользуется. «Это знание самого себя и своего материала является единственной добродетелью, свойственной художнику» [1582], — считает символист Гофмансталь. Такова программа, а до некоторой степени и характеристика той поэзии, которая признаёт главным образом чувственные ценности. В музыке теоретиком этого направления является Ганслик, который переживает тона как тона, а не как значение; для него «музыкально красивое», «независимо от какого-либо внешнего содержания, не нуждается в нём и заключено единственно в тонах и в их художественном соотношении» [1583]. Аналогичный пример в живописи — холодные виртуозы красок, которые отрицают всякое влияние на чувства и мысли и для которых настроение носит чисто внешний характер; их антиподами являются поэты красок, такие, как Бёклин, заставляющие зрителя фантазировать, думать, волноваться.
В поэзии к ним относятся символисты особого толка, символисты-доктринеры, для которых началом и концом художественного воздействия является звук, слово, с его чисто акустическими элементами, или парнасцы типа Готье, считающие, что «идея рождается из формы» (слова Флобера: «de la forme naît l’idée»), придающие большое значение даже в прозе фразе с её ритмом и её звучностью[1584] и убеждённые, что «слова имеют сами по себе, вне заключающегося в них смысла, самостоятельную красоту и ценность, подобно драгоценным камням, ещё не огранённым и не вправленным в браслеты, ожерелья или кольца» [1585]. Некоторые эстетики хотели бы сохранить название «классические» только для этого типа поэтов, противопоставляя им более сентиментальных и менее озабоченных чисто внешним, словесным «романтиков». Но понятия эти имеют уже определённый исторический смысл, который не отражается в вышеприведённом делении, а вне этого они непригодны здесь и для более абстрактного определения.
Вопреки крайностям «формального» типа следует отметить, что поэзия тем не менее остаётся искусством содержательным и что мы будем ближе к истине, изменив определение Флобера, приведённое выше: «Форма рождается идеей». Конечно, отношение между словом и поэзией — это не отношение скорлупы к ядру, когда ядро основное, а скорлупа нечто ненужное или временное; сегодня никто не считает язык простым средством, безразличным само по себе телом, в которое случайно вошла душа поэзии. Средство в большой степени является и целью, убивающий тело убивает и душу. Но всё же форма приобретает своё полное значение и оправдание только как носитель более внутренних, духовных ценностей, и нет ничего одностороннее, чем теория, игнорирующая идеи и чувства, данные непосредственно, как самостоятельные переживания за счёт чисто чувственных восприятий. Как говорит Гюго:
Форма — великий скульптор, это всё и это ничто!
Проникнутая духом — она всё; без идеи — она ничто [1586].
Поэзия является искусством слова именно в этом точно выраженном смысле. Как живопись и музыка не только действуют на органы чувств и не исчерпываются наслаждением для глаза или слуха, а идут дальше и возбуждают глубокие настроения и сложные переживания, так и поэзия стремится выявить предметные представления и эмоционально-аффективные движения души, так как без них она превращается в сомнительную игру словами, в какую-то словесную акробатику.
Поэзия в своей сущности представляет собой повторение процесса возникновения любого из слов в обыкновенном языке. Как показывает А. Потебня, ссылаясь на В. Гумбольдта, первоначально слово состоит из трёх элементов: внешней формы (звука), внутреннего знака (представления) и значения [1587]. Звук и значение остаются всегда непременным условием существования слова, представление может затеряться, исчезнуть. При этом в значение всегда включается нечто большее, чем в представление, и случается иногда, что рядом с широким и глубоким значением стоит сравнительно ничтожное представление. Поэзия, в противоположность прозе, берёт слова с неутраченным, живым представлением, при котором внешняя (звуковая) форма, значение (идея) и образ (представление), который связывает то и другое, одинаково необходимы. Основным элементом, разумеется, остаётся значение, содержание, так как и поэтическая, и прозаическая речь имеют назначение служить самопознанию и взаимопониманию. Знаки, символы (звук, представление), посредством которых достигается эта цель, важны, но всё же самым важным остаётся содержание в самом широком смысле.