Ясности и чёткости представлений, когда обострённым внутренним слухом даже собственная мысль, отлитая в слова, воспринимается как нечто чуждое, соответствует особое возбуждение в момент творческого напряжения. Образы, данные по воспоминаниям, полученные из личного опыта или путём длительного созерцания, не ограничиваются оживлённой деятельностью в области представлений; они связаны со специфическим эстетическим чувством, которое является радостью или мучением творческого акта, а также с чувствами другого рода, соответствующими характеру самих образов или личному отношению к ним. Поэт впадает в эмоциональное состояние, резко отличающееся от обыкновенного, повседневного настроения; он всем сердцем поглощён тем, что совершается в воображении, и процесс эмоционального вживания сопровождается такими сильными физиологическими реакциями, не оправданными никакими объективными данными, что в момент, когда говорит самосознание, появляется иллюзия, что не мы сами вызвали это состояние, а некая сила, неподвластная нам, произвольно, помимо нашего желания, охватила нас и крепко держит в своей власти. Такое «вдохновение», связанное с апатией ко всему окружающему, напоминает экстатические состояния религиозных фанатиков и патологические реакции душевнобольных, но в отличие от последних оно никогда не ведёт к опасным маниям и не выражается в действиях, которые свидетельствуют о болезненных реакциях центральной нервной системы.
Это — временное духовное опьянение, в результате которого рождаются осмысленные и оправданные критикой художественные и научные произведения.
К приподнятому состоянию духа, к живо схваченным зрительным и слуховым представлениям и граничащей с невозможным, немотивированной аффектацией добавляется ещё новизна содержания и внезапность открытия. В момент окончательного оформления материала появляется вера в то, что субъект стал сосудом неизвестной, чужой воли, что наша собственная мысль, обычно беспомощная и неповоротливая, ничего общего не имеет с открытием и во всём виновно безымянное «оно», способное нашёптывать сверхчеловеческие мысли.
Но когда поэт попытается понять таинственное зарождение нового, внимательно проанализировать «вдохновение», он незамедлительно обнаружит нечто весьма человеческое и психологически закономерное. Чудо оказывается результатом естественных способностей, а возможности для него коренятся в самых нормальных процессах мысли. Не умаляя оригинальности и глубины открытого, последнее прибавляет к ореолу гениальности сознание его земного происхождения. Как удачно замечает поэт-философ Валери: принять, что вдохновение является абсурдным (то есть что вся поэма может возникнуть по воле некоего божества), означало бы неминуемо прийти к заключению о возможности писать «вдохновенно» не только на родном языке, но даже на таком, которого поэт не знает; или о возможности постигать вкусы эпохи и произведения своих предшественников, не изучив их[853].
В высказываниях поэтов мы находим подтверждение в той или иной форме представлений и мыслей, выдвинутых нами.
Жан-Жак Руссо в своей «Исповеди» рассказывает, при каких обстоятельствах и по какому «счастливому случаю» он приходит к идее одного из своих сочинений, отразившего эпоху, в которую он жил. Отправляясь летом 1749 г. из Парижа в Венсен, чтобы посетить заключённого в замке Дидро, он по дороге вычитал в «Меркюр де Франс» вопрос, предложенный Дижонской академией: «Способствовало ли развитие наук и искусств порче нравов или же оно содействовало улучшению их?»
«Как только я прочёл это, передо мной открылся новый мир и я стал другим человеком» [854], — говорит он. И в письме к Мальзербу он поясняет:
«Если что-нибудь походило на внезапное вдохновение, то восторг, произведённый во мне чтением вопроса, не может назваться другим именем; вдруг ум мой ослепился сильным блеском; множество разительных идей представилось ему вдруг с такою силою и в таком беспорядке, что я впал в неописанное смятение и голова моя кружилась. Сердце моё сильно забилось; грудь моя подымалась, я не мог дышать идучи, бросился под дерево, провёл там полчаса в неизъяснимом волнении, и не прежде как вставая, приметил, что вся грудь моя взмокла от слёз: я не чувствовал, что проливал их. Ах! государь мой, если бы я мог написать четвёртую часть того, что видел и чувствовал под сим деревом; с какою ясностью показал бы все противоречия общественной системы, с какою силою изобразил бы все злоупотребления человеческих постановлений, с какою простотою доказал бы, что человек от природы добр и что одни установления общественные делают его злым. Всё, что я мог удержать в памяти из множества великих истин, в одну четверть часа озаривших меня под деревом, слабо описано в трёх главных моих сочинениях: в ответе моём на вопрос Академии, в рассуждении о неравенстве и в книге о воспитании… Вот каким образом сделался я писателем — почти против воли моей»[855].
К Дидро Руссо прибыл позже, возбуждённый до исступления, и друг посоветовал ему развить в трактате идеи, пришедшие так неожиданно. Но то, что Руссо столько лет предварительно накапливает опыт и знания и незаметно готовит свою философию отрицания современной культуры, не вызывает никакого сомнения. Превращение означает здесь только облегчённое обстоятельствами проявление подавленных ранее эмоциональных и идейных компонентов, которые неожиданно преображают личность [856].
Романтики особенно склонны подчёркивать вольность своего воображения и экзальтацию чувств во время вдохновения. Для них существенным в творческом акте является как раз ограничение контроля разума и усиление роли страстей, которые заставляют индивида, преисполненного чужой волей, думать и быть органом чужой изобретательной силы. Жорд Санд и Альфред де Виньи, как мы видели, не понимают, откуда и как к ним приходят настроения и идеи: они присутствуют как чужие при том, что рождается в их голове, они творят, только когда слышат тайный внутренний голос. Ламартин в письме от 25 января 1821 г. уверяет, что идея его поэмы «Жоселен» осенила его внезапно, когда он покидал Неаполь. «В субботу 20 января луч свыше озарил меня», — пишет он своему другу Вирьё. И пятью днями позже — второму другу: «Восемь дней тому назад на меня снизошло вдохновение. Я начал (j’ai concu) дело всей моей жизни». В тот же день — третьему другу: «Я наметил попутно поэму поэм; мне нужно двадцать лет, чтобы воздвигнуть этот памятник и похоронить себя потом под ним». Мюссе удивляется, как Жорж Санд может быть так внимательна и спокойна в течение шести часов работы, как она планомерно и регулярно делает всё, чередуя отдых с трудом и труд с прогулками или сном. «Меня открытие смущает и заставляет дрожать, — признаёт он, — исполнение, всегда очень медленное, причиняет мне страшное сердцебиение, я плачу, еле сдерживаю крик, я рождаю на свет идею, которая опьяняет меня…» [857]. Признавая это волнение и это внушение извне, которое как будто не выражает самую личность, Виктор Гюго считает, что как раз видения и внезапные открытия характеризуют поэта лучше, чем всё то, на что он был способен в спокойные и трезвые часы своей жизни. В предисловии к «Отверженным» он пишет: «Человек может быть оценён вернее по тому, о чём бредит, нежели по тому, что думает… Мечтания, столь неожиданные в своём стремлении к чрезмерному, к идеалу, оберегают образ нашего духа; наши химеры походят более всего на нас самих».
Не только романтикам, но и классицистам, реалистам и сторонникам теории «искусства для искусства» знакомо подобное ощущение безличия, безволия, внешнего внушения.
«Это совершенно низменное слово, — сказал Гёте, — мы обязаны им французам, и надо постараться как можно быстрее освободиться от него. Как можно сказать, что Моцарт скомпоновал своего «Дон Жуана». Композиция!. Как будто это пирог или бисквит, который приготовляют, смешивая яйца, муку и сахар! В духовном творении части и целое слиты вместе, проникнуты единым духом и обвеяны дыханием единой жизни, причём созидающий его отнюдь не идёт путём отдельных попыток и сложения кусочков по своему произволу, но находится в демонической власти своего гения и должен выполнять то, что этот последний ему предписывает» [858].