Постоянство в творческом труде оказывается в большой степени интеллектуальным двигателем, актом решения, подкреплённого наличными внутренними средствами. И чем последовательнее оно, чем упорнее попытки превращения действительности в поэзию, тем сильнее стремление в дальнейшем поступать так же. Дело добровольных усилий, мучение сначала — имея в виду трудности, которые надо преодолеть, — творчество постепенно превращается в привычку, с которой трудно расстаться, так как совершается как бы механически и срастается при этом со всей нашей духовной природой. Но там, где вмешиваются другие направления духа, возможности для поэтического созерцания становятся всё более редкими, первоначальный импульс художественного оформления ослабевает и в конце концов наступает застой, творческое бессилие. Навык, как установленная склонность к созиданию, оказывается, следовательно, «искусственным» инстинктом, который только внешне ничем не обязан сознательному умыслу.
Чем меньше можно достичь без навыка, тем меньше можно достичь и без технической подготовки. Что бы сделало «бессознательное», если бы застало девственную почву, без пути к цели? Подчёркивая в письме к Гёте важность знания «деятельности духа», «философии творчества» в научной и творческой деятельности, Шиллер замечает: «… Последнее является, пожалуй, едва ли не большим выигрышем, ибо познание орудий духа и отчётливое познание метода уже поднимают человека до известного господства над всеми предметами»[790]. О том же пишет Вильгельму Гумбольдту и 82-летний Гёте: «Чем раньше человек поймёт, что существуют навыки, что существует искусство, помогающее ему последовательно совершенствовать свои природные способности, тем он счастливее… Сознание и бессознательность будут здесь относиться друг к другу, как письмо к конверту — сравнение, которым я охотно пользуюсь. Органы человека благодаря упражнениям, учению, размышлениям, удаче и неудаче, побуждению и сопротивлению и опять-таки размышлениям бессознательно в свободной деятельности свяжут приобретённое с прирождённым, так что целое повергнет мир в изумление»[791]. Всё рассудочное и техническое не только не ущемляет врождённое художественное чутьё, а наоборот, создаёт возможность для его полного проявления. Без тесного слияния с формами поэтического искусства, со стилем и композицией различных поэтических жанров абсолютно немыслима никакая импровизация. Сущность различных типов рифм, сонатной формы или драматической техники не открывается в момент вдохновения, она должна быть усвоена сознательно как сложившаяся традиция, чтобы использоваться в собственном творчестве. Только тогда вдохновение поднимает пережитое до уровня художественной идеи, когда принцип организации известен заранее и надо только почувствовать, что избранная тема найдёт в данной форме самое точное, адекватное выражение. Насколько невозможно поэту предугадать свой опыт, антиципировать свои знания о положительных вещах сверхчувственным путём, настолько невозможно ему найти без предварительной работы ума какие бы то ни было, даже самые элементарные правила ремесла. И только когда он приобретет в этом отношении большое мастерство, он может выступить в роли изобретателя и обновителя завещанных средств. Доказательством сознательного отношения к творчеству является всякое подражание, всякая зависимость, всякое влияние литературной традиции, поскольку они приводят к проявлению и развитию собственных сил. Виргилий как подражатель Гомера, Расин как последователь Еврипида, Шекспир, вдохновлённый Плутархом и испытавший влияние Марло, и др. — примеры уроков, которые ищет гений[792]. «… Я работал по образцам» [793], — уверенно заявляет Расин, имея в виду свои заимствования у древних. Гёте даёт удачную формулу общеизвестной истины о значении технического опыта. «Во всём искусстве существует преемственность. Когда видишь большого мастера, то находишь всегда, что он умел воспользоваться достоинствами своих предшественников и именно благодаря этому сделался великим. Люди, подобные Рафаэлю, не родятся на пустом месте, они опираются на античное искусство и на всё то лучшее, что было создано до них. Если бы они не умели использовать преимущества своего времени, то о них нечего было бы и говорить». И далее: «Данте представляется нам великим, но он имеет за собой культуру столетий» [794]. Это наблюдение имеет значение, естественно, и для более поздних писателей. «Он, — говорит Леон Додэ о своём отце Альфонсе Додэ, — много читал. Никто так, как он, не знал литературу своего времени… Никто больше него не думал о построении своего сочинения и об искусстве созидания. Это искусство является настоящим ремеслом, говорил он» [795]. Подобные высказывания можно встретить и у других мастеров слова — Бальзака, Толстого и др. Взглядам тех, кто придерживается исключительно бессознательного, мистического и непроизвольного при всяком поэтическом творчестве, можно противопоставить открытое признание Полем Валери рассчитанного и логичного в творческом акте: «Стихи мои были для меня прежде всего упражнениями (des exercices). Логическое обсуждение, этюды, регулярная проверка являются первостепенными упражнениями для духа»[796]. Для Валери, который нисколько не разделяет романтических идей Платона о поэтическом «бесе», вдохновение является синонимом разума, знания; он с иронией отвергает мнение тех, кто воспринимает бессознательное, как нечто священное, как пророческий бред [797]. Если одни представляют себе гения как нечто стихийное, нечто «божественное» или «демоническое», то другие ценят во всяком мнимо спонтанном творчестве прежде всего неустанные усилия, последовательную и зрелую мысль. Рассудочная в своей основе, эта мысль и есть подлинное ясновидение, как оно нам раскрывается в молниеносных решениях, в плодотворных обобщениях [798]. «Писание в литературном смысле принимает для меня всегда форму какого-то расчёта». Творчество, открытие подчинены «идолу интеллекта» [799]. Малларме, полагая, что центр тяжести при поэтическом открытии — на сознательном моменте, методическом обсуждении, внушает и Валери, талантливейшему из своих учеников, веру в то, что «предпочтительнее писать при полном сознании и ясности мысли что-то слабое, нежели создавать в трансе и в экстазе какой-нибудь шедевр». Валери решительно отказывается от соблазна считаться пророком. «Да хранят меня боги от пророческого бреда», — заявляет он, считая вдохновение, интуицию только скрытой логикой и хорошо изученной техникой. Сторонник строгого отбора, обсуждения и упорного труда («ostinatio rigore», по выражению Леонардо да Винчи), он утверждает: «Не какой-то гений внезапно открывает мне то, что я хочу сказать или совершить неожиданно для других, а моя рефлексия, моё созерцание» [800]. Несомненно, что Валери переоценивает значение сознательного, предумышленного, рассчитанного, так как даже его собственная поэзия содержит что-то большее, чем острая мысль и изысканная техника. Важным в данном случае, однако, является то, что Валери и Малларме не одиноки в своём понимании роли рассудочного фактора и что многие до них протестовали против наивного романтического представления о побуждениях и условиях творчества. «Я согласен, — писал Сент-Бев, — что нельзя всю поэзию сводить к мастерству; но решительно не постигаю, как можно, когда дело идёт о каком-нибудь искусстве, совершенно не считаться с самим искусством и таким образом обесценивать превосходных выдающихся его мастеров»[801]. Приводя эти слова, Теофиль Готье добавляет: «Когда речь идёт о поэте, склад его стихов — очень важная сторона, достойная изучения, так как она составляет существенный элемент его внутренней ценности. Ведь этим чеканом он чеканит своё золото, своё серебро и свою медь» [802]. Изучая стихотворную технику Шарля Бодлера, все формальные особенности его произведений, Готье усердно подчёркивает «искусный механизм просодии»[803], «звучный ритм», «тайны мастера» [804]. Сам Бодлер пишет об Эдгаре По, разбирая его поэму «Ворон»: «Он обладал великим гением и большим, чем кто бы то ни было, вдохновением, если под вдохновением понимать энергию, интеллектуальный энтузиазм и способность поддерживать в возбуждённом состоянии свои силы. Но и работу он любил, как никто другой; он, сам — оригинал до мозга костей, охотно повторял, что оригинальность есть дело выучки, что, конечно, не значит, что она может быть предметом преподавания» [805]. вернуться Шиллер, Собр. соч., т. 7, М., 1957, стр. 499. вернуться Гёте, Собр. соч., т. XIII, стр. 521—522. вернуться Ж. Расин, Соч., т. I, М.—Л., «Academia», 1937, стр. 173. вернуться Эккерман, Разговоры с Гёте, стр. 318, 406. вернуться L. Daudet, Quand vivait mon père, p. 126. вернуться Цит. по: Fr. Lefèvre, Entretiens avec P. Valéry, p. 27. вернуться См.: P. Valéry, Rhumbs, 1929, p. 96. вернуться См.: P. Valéry, Variété, p. 222; A. Lafοnt, Paul Valéry, 1943, p. 67, 76. вернуться См.: Berne — Joffroy, Présence de Valéry, 1944; P. Valéry, Propos me concernant, p. 13, 20. вернуться P. Valéry, Variété, p. 223; A. Lafοnt, op. cit., p. 41, 77, 155, 266. вернуться Т. Готье, Шарль Бодлер, Спб., 1910, стр. 39 вернуться ПРОСОДИЯ (греч.) — в античной грамматике обозначает ударение (притом первоначально ударение музыкальное), а также графическое обозначение ударения; далее — учение об ударении, учение о долготе и краткости слогов. Через латинских грамматиков учение о П. усваивается гуманистами как учение о соотношениях долгот и краткостей в стихе. По мере того как осознаётся принципиальное различие между метрическим стихосложением древних и новоевропейскими (силлабической, силлабо-тонической, тонической) системами стихосложения (см.), понятие П. всё более расширяется и приобретает весьма неопределённое содержание. К П. относят изучение всех свойств звуков данного языка, которые имеют значение для стихосложения, включая сюда ударение, длительность звуков, интонацию, паузы и т. д., а иногда объявляют П. равнозначной ритмике (см.) как определённому разделу в стиховедении. В новейшем стиховедении термин «П.» почти не употребляется. |