Вдруг пламя безумного честолюбия засверкало в его мышиных глазках.
— Обещай сказать им, что в доме шестнадцать на улице Большая Погулянка, в Вильно, жил господин Пекельны…
Его взгляд устремился ко мне с немой мольбой. Его рука лежала на моем колене. Я поедал рахат-лукум, серьезно на него глядя.
В конце войны, в Англии, через четыре года после того, как я прибыл туда, чтобы продолжить борьбу, ее величество королева Елизавета, мать ныне царствующей, присутствовала на смотру моей эскадрильи в Хартфорд-Бридже. Я вместе с экипажем застыл по стойке «смирно» возле своего самолета. Королева остановилась предо мной и с доброй улыбкой, столь заслуженно снискавшей ей популярность, спросила меня, из какой области Франции я родом. Я тактично ответствовал, что из Ниццы, дабы не усложнять дело для ее всемилостивейшего величества. А потом… Это было сильнее меня. Я почти наяву увидел, как мечется маленький человечек, машет ручками, топает ножками и выдирает волосы из своей бороденки, пытаясь привлечь мое внимание, напомнить о себе. Я попытался было сдержаться, но слова сами собой полезли на язык, и я, решившись осуществить безумную мышкину мечту, объявил королеве громко и внятно:
— В доме шестнадцать на улице Большая Погулянка, в Вильно, жил некий господин Пекельны…
Ее величество благосклонно кивнула и продолжила смотр. Командир эскадрильи «Лотарингия», миляга Анри де Ранкур, проходя за ней следом, бросил на меня злющий взгляд.
Но чего уж там: я отработал свой рахат-лукум.
Безобидного мышонка из Вильно давно уже нет в живых — он закончил свое незаметное существование в печах нацистских крематориев, вместе с несколькими миллионами других евреев Европы.
Тем не менее я продолжаю педантично выполнять данное обещание по мере своих встреч с великими мира сего. И с трибуны ООН, и в нашем посольстве в Лондоне, и во Дворце Конфедерации в Берне, и в Елисейском дворце, и перед Шарлем де Голлем, и перед Вышинским — перед высокими сановниками и строителями тысячелетних держав — я никогда не упускал случая помянуть маленького человечка, и очень рад, сумев не раз объявить по широковещательному американскому телевидению десяткам миллионов зрителей, что в доме 16 по улице Большая Погулянка в Вильно жил некий г-н Пекельны, упокой, Господи, его душу.
В конце концов, что сделано, то сделано, и кости маленького человечка, превращенные по выходе из печи в мыло, давно послужили удовлетворению нацистской тяги к чистоплотности.
Я все так же люблю рахат-лукум. Но поскольку моя мать всегда видела во мне этакую смесь из лорда Байрона, Гарибальди, д’Аннунцио, д’Артаньяна, Робин Гуда и Ричарда Львиное Сердце, то сейчас я вынужден очень следить за собой. Мне не удалось совершить все подвиги, которые она ждала от меня, но я все-таки сумел не слишком растолстеть. Каждый день делаю зарядку и бегаю два раза в неделю. Бегаю, бегаю, о, как я бегаю! Еще я занимаюсь фехтованием, стрельбой из лука и пистолета, гирями и гантелями, прыжками в высоту — и обычным способом, и «рыбкой», и все еще не разучился жонглировать тремя мячиками. Наверное, в сорок пять немного наивно верить всему, что сказала вам мать, но никак не могу удержаться. Мне не удалось исправить мир, победить глупость и злобу, дать людям достоинство и справедливость, но я все-таки выиграл турнир по пинг-понгу в Ницце в 1932 году и все еще делаю каждое утро дюжину отжиманий, так что пока рано отчаиваться.
Глава VIII
Примерно в то же время наши дела пошли в гору. «Парижские модели» приобрели большой успех, и, чтобы справляться с возросшим спросом, вскоре была нанята еще одна работница. Мать уже не тратила время на беготню по домам: клиентура теперь сама стекалась в наше ателье. Наконец пришел день, когда она смогла объявить через газеты, что отныне «по особому соглашению с г-ном Полем Пуаре и под его личным контролем» наш дом мод будет представлять эксклюзивные модели не только шляпок, но и платьев. На входе была прибита табличка со словами «Новый Дом Высокой Парижской Моды», начертанными по-французски золотыми буквами. Моя мать ничего не делала наполовину. Начало успеху было положено, но не хватало чего-то сверхнеобычного, чего-то запредельно чудесного, некоего deus ex machina, что превратило бы наш первый успех в полную и окончательную победу над злокозненной судьбой. Сидя скрестив ноги на розовом диванчике в гостиной с погасшей сигаретой в губах, она следовала вдохновенным взглядом за развитием своего дерзкого замысла, и ее лицо потихоньку принимало уже довольно знакомое мне выражение — смесь лукавства, торжества и наивности. Я сворачивался калачиком в кресле напротив, с куском макового пирога в руке, на сей раз законно приобретенного. Иногда я поворачивал голову и глядел туда же, куда и она, но ничего не видел. Само то, как моя мать строит планы, было чудесным и волнующим зрелищем. Я даже про свой пирог забывал и сидел разинув рот, переполненный гордостью и восхищением.
Должен сказать, что даже для такого городишки, как Вильно, этой ни литовской, ни польской, ни русской провинции, где еще не существовало даже газетной фотографии, придуманная моей матерью хитрость была довольно дерзкой и вполне могла снова отправить нас на большую дорогу вместе с пожитками.
В самом деле, очень скоро «элегантному обществу» города были разосланы приглашения на торжественное открытие «Нового Дома Высокой Моды» (улица Большая Погулянка, 16, в четыре часа пополудни), где говорилось между прочим, что его почтит своим присутствием сам г-н Поль Пуаре, специально прибывший из Парижа.
Как я уже сказал, моя мать, приняв решение, всегда шла до конца и даже чуть дальше. В назначенный день, когда толпа толстых, расфуфыренных дам уже теснилась в нашей квартире, она отнюдь не объявила, что «г-н Поль Пуаре задерживается в силу обстоятельств и просит его извинить». Такого рода мелкие уловки были не в ее характере. Решившись на большую игру, она сама сотворила г-на Поля Пуаре.
Во времена своей «театральной карьеры» в России она знавала одного актера — француза, бесталанного и безнадежного куплетиста, вечного провинциального гастролера по имени Алекс Гюбернатис. Он потом прозябал в Варшаве, мастеря парики для театра, после того как изрядно обуздал свои амбиции и скатился от бутылки коньяка к бутылке водки в день. Моя мать отправила ему железнодорожный билет, и восемь дней спустя в салоне «Нового Дома» Алекс Гюбернатис воплотился в великого мастера высокой парижской моды Поля Пуаре. По этому случаю он показал все, на что был способен. Облаченный в невообразимую шотландскую накидку и ужасно облегающие панталоны в мелкую клеточку, из которых торчала, когда он нагибался чмокнуть ручку какой-нибудь из дам, пара мелких, костлявых ягодиц, в галстуке пышным бантом под выпирающим кадыком, он развалился в кресле, вытянул непомерно длинные ноги на свеженатертый паркет и, с бокалом игристого вина в руке, принялся расписывать писклявым голосишком восторги и упоения парижской жизни, поминая имена знаменитостей, уж двадцать лет как сошедших со сцены, и время от времени пробегал вдохновенными пальцами по своей накладной шевелюре, как Паганини по струнам. К несчастью, ближе к вечеру, когда игристое сделало свое дело, он, потребовав тишины, затеял декламировать собравшимся второй акт «Орленка»[26], после чего, не сумев совладать с собственной натурой, ужасно игриво и визгливо затянул что-то из своего кафешантанного репертуара (откуда мне запомнился один занимательный и несколько загадочный припевчик: «Ах! Ты этого хотела, хотела, хотела — так то и поимела, пампушечка моя!»), прищелкивая костистыми пальцами, притопывая и как-то особенно хитро подмигивая супруге капельмейстера муниципального оркестра. Тут моя мать сочла, что осмотрительнее будет отвести его в Анелину комнату, уложить на кровать и запереть на ключ, на два оборота. Тем же вечером его погрузили в варшавский поезд вместе с шотландской накидкой и оскорбленной артистической душой; он пылко протестовал против такой неблагодарности и нечуткости к дарованиям, которыми столь щедро осыпало его небо. Я присутствовал на торжестве в костюмчике из черного бархата и глаз не сводил с бесподобного г-на Гюбернатиса, а спустя какие-то двадцать пять лет вдохновлялся им, создавая образ Саши Дарлингтона для моего романа «Большая раздевалка».