Прибыв на улицу Данте, я увидел трехцветный стяг, реющий на свежеокрашенном фасаде отеля-пансиона «Мермон», хотя в тот день не было никакого национального праздника: хватало одного взгляда на голые фасады соседних домов, чтобы убедиться в этом.
Вдруг я понял, что это означало: моя мать отмечала возвращение своего сына, свежеиспеченного младшего лейтенанта военно-воздушных сил.
Я велел таксисту остановиться. Едва успел расплатиться с ним, как мне опять стало худо. Я проделал остаток пути пешком, на подгибающихся ногах, глубоко дыша.
Мать поджидала меня в вестибюле гостиницы, за небольшой стойкой в глубине.
Едва увидев мою простую солдатскую форму с недавно пришитой красной капральской лычкой на рукаве, она раскрыла рот и уставилась на меня взглядом какого-то немого, животного непонимания, который я никогда не мог вынести ни в человеке, ни в звере, ни в ребенке… Я сдвинул фуражку набекрень, напустил на себя «крутой» вид, таинственно усмехнулся и, едва успев обнять ее, сказал:
— Пойдем. Довольно забавная штука со мной приключилась. Но не стоит, чтобы нас слышали.
Я увлек ее в ресторан, в наш уголок.
— Меня не произвели в младшие лейтенанты. Из всех трехсот меня одного. Временно… Дисциплинарная мера.
Ее несчастный взгляд доверчиво ждал, готовый поверить, согласиться…
— Дисциплинарное взыскание. Придется подождать еще полгодика. Понимаешь…
Я быстро огляделся, не подслушивает ли кто.
— Я соблазнил жену начальника школы. Не смог удержаться. Денщик нас выдал. Муж потребовал санкций…
На бедном лице промелькнуло секундное колебание. А потом старый романтический инстинкт и воспоминание об Анне Карениной победили все остальное. На ее губах обозначилась улыбка, появилось выражение глубокого любопытства.
— Она красивая?
— Даже представить себе не можешь, — сказал я просто. — Я знал, чем рискую. Но ни минуты не колебался.
— Фото есть?
Нет, фото у меня не было.
— Она мне пришлет.
Мать смотрела на меня с невероятной гордостью.
— Дон Жуан! — воскликнула она. — Казанова! Я же всегда говорила!
Я скромно улыбнулся.
— Муж ведь мог тебя убить!
Я пожал плечами.
— Она тебя по-настоящему любит?
— По-настоящему.
— А ты?
— О! Ну, ты же знаешь… — сказал я со своим залихватским видом.
— Нельзя таким быть, — сказала мать без всякой убедительности. — Обещай, что напишешь ей.
— Конечно напишу.
Мать задумалась. Вдруг новое соображение пришло ей в голову.
— Один-единственный из трехсот не получил чин младшего лейтенанта! — сказала она с восхищением и беспредельной гордостью.
И побежала за чаем, вареньем, бутербродами, пирожными и фруктами. Уселась за стол и засопела с глубоким удовлетворением.
— Расскажи мне все, — приказала она.
Она любила красивые истории, моя мать. Я немало их ей порассказал.
Глава XXVIII
Итак, поспешно отведя удар, то есть спасши Францию от ужасного крушения в глазах моей матери и объяснив ей свою неудачу с деликатностью светского человека, я столкнулся со следующим испытанием, но к нему оказался подготовлен гораздо лучше.
Четыре месяца назад, в момент своего призыва в армию, я был зачислен в часть Салон-де-Прованса как курсант, что ставило меня в привилегированное положение: унтеры надо мной власти не имели, а солдаты смотрели на меня с некоторым уважением. Теперь же я возвращался к ним простым капралом.
Можете вообразить, какая участь меня ожидала и каких издевок, нарядов, придирок, насмешек и тонкой иронии мне пришлось натерпеться. Унтеры моей роты уже звали меня не иначе как «лейтенант хренов» или более изысканно: «лейтенант — на жопе бант». Это было время, когда армия постепенно разлагалась, купаясь в собственной гнили, той гнили, что проникла наконец и в души будущих пораженцев 1940 года. Несколько недель после моего возвращения в Салон моим главным занятием была постоянная инспекция отхожих мест, но, признаться, отхожие места были порой приятнее, чем лица некоторых унтер-офицеров и сержантов. По сравнению с тем, что я чувствовал, когда мне предстояло вернуться к матери без лейтенантских нашивок, все эти обращенные ко мне шуточки и придирки были просто пустяком и скорее меня забавляли. И достаточно было выйти из расположения части, чтобы оказаться среди провансальской природы с ее немного кладбищенской красотой, где рассеянные среди кипарисов камни напоминают какие-то таинственные небесные руины.
Я вовсе не был несчастлив.
Я завел друзей среди гражданского населения.
Я ходил в Бо и, устроившись на высоком обрыве, часами смотрел на море оливковых деревьев.
Я занимался стрельбой из пистолета и благодаря дружбе двух сослуживцев, сержанта Криста и сержанта Блеза, налетал над Альпийями[96] часов пятьдесят. В конце концов кто-то где-то вспомнил, что у меня аттестат летного состава, и я был назначен инструктором по воздушной стрельбе. Там и застала меня война, у заряженных пулеметов, нацеленных в небо. Мысль, что Франция может проиграть эту войну, никогда не приходила мне в голову. Жизнь моей матери не могла закончиться таким поражением. Это очень логичное рассуждение внушило мне больше веры в победу французской армии, чем все линии Мажино и громогласные речи наших возлюбленных полководцев. Мой собственный возлюбленный полководец не мог проиграть войну, и я был уверен, что судьба уготовила ей победу как нечто само собой разумеющееся после стольких усилий, стольких жертв, такого героизма.
Мать приехала попрощаться со мной в Салон-де-Прованс в уже упомянутом старом такси «рено». Приехала с уймой снеди: ветчины, консервов, банок с вареньем, сигарет — со всем тем, о чем может мечтать солдат.
Выяснилось, тем не менее, что пакеты предназначались вовсе не мне. Лицо моей матери выразило немалую хитрость, когда она протянула мне пакеты, доверительно сообщив:
— Для офицеров.
Я пришел в замешательство. Сразу представилось, какие рожи скорчили бы капитан де Лонжвиаль, капитан Мулиньят, капитан Тюрбен при виде капрала, заявившегося в канцелярию с этой данью из колбас, ветчины, коньяка и варенья, предназначенной снискать их благорасположение. Не знаю, может, она воображала себе, что такого рода бакшиш обязателен во французской армии, как это, быть может, водилось в России прошлого века, где-нибудь в провинциальных гарнизонах, но я воздержался от объяснений или возражений. Она была вполне способна схватить «подарки» и самолично отнести кому надо, сопроводив это одной из своих патриотических тирад, способных вогнать в краску самого Деруледа.
Мне с трудом удалось уберечь мать с ее настойками и пакетами от любопытства пехтуры, развалившейся на террасе кафе, и оттащить ее в сторону взлетной полосы, к самолетам. Она шла по траве, опираясь на палку, и степенно осматривала нашу летную технику. Три года спустя мне предстояло сопровождать другую важную даму, проводившую смотр нашим экипажам на аэродроме в Кенте. То была королева Елизавета Английская, и должен сказать, что у ее величества был далеко не такой хозяйский вид, с каким моя мать вышагивала перед нашими «Моранами-315» по аэродрому Салона.
Проинспектировав таким образом нашу летную технику, мать почувствовала себя немного уставшей, и мы присели в траву, на краю взлетной полосы. Она закурила сигарету, и ее лицо приняло задумчивое выражение. Нахмурившись, она о чем-то озабоченно размышляла. Я ждал. Она чистосердечно поделилась со мной своей сокровенной мыслью.
— Надо немедленно наступать, — сказала она.
Должно быть, я выглядел несколько удивленным, поскольку она уточнила:
— Надо идти прямо на Берлин.
Она сказала по-русски «Надо идти на Берлин» с глубокой убежденностью и какой-то вдохновенной уверенностью.
С тех пор я всегда сожалел, что в отсутствие генерала де Голля командование французской армией не было доверено моей матери. Думаю, что в штабе Седанского прорыва нашли бы, о чем с ней поговорить. Ей в высочайшей степени был присущ наступательный дух и редчайший дар заражать своей энергией и инициативой даже тех, кто был этого совершенно лишен. Уж соблаговолите поверить на слово: не такая женщина была моя мать, чтобы отсиживаться за линией Мажино, подставив под удар свой левый фланг.