Помимо этой возвышенной нравственной и духовной подготовки, от которой я потом с таким трудом избавлялся, ничто из того, что могло бы расширить мой светский опыт, не было упущено.
Как только из Варшавы в нашу провинцию прибывала с гастролями театральная труппа, мать заказывала фиакр и, сразу похорошев, улыбаясь из-под новехонькой шляпы с широченными полями, отвозила меня на представление «Веселой вдовы», «Дамы от Максима»[61] или еще какого-нибудь «парижского канкана», где я, в шелковой сорочке, в черном бархатном костюмчике, прижав к носу театральный бинокль, блаженно любовался сценами своей будущей жизни, когда, став блестящим дипломатом, я буду пить шампанское из туфелек прекрасных дам в отдельных кабинетах на берегу Дуная или, если правительство доверит мне эту миссию, соблазнять жену какого-либо владетельного князя, дабы воспрепятствовать военному союзу, замышляющемуся против нас.
Чтобы я легче свыкся со своим будущим, мать часто приносила из своих походов к антикварам старые почтовые открытки с изображением этих поджидающих меня достопамятных мест.
Так, я довольно рано ознакомился с внутренним убранством ресторана «Максим»[62], и мы условились, что я свожу ее туда при первой же возможности. Мать на это очень рассчитывала. Как она сама не раз мне поясняла, ей довелось там отужинать — все как полагается, честь честью — во время своей поездки в Париж перед войной четырнадцатого года.
Моя мать выбирала по преимуществу открытки с изображением военных парадов, где красивые офицеры с саблями наголо проезжают верхом на смотру; с портретами известных послов в роскошных мундирах или знаменитых женщин того времени, Клео де Мерод[63], Сары Бернар, Иветты Жильбер[64]; помню, как, глядя на открытку, где был представлен какой-то увенчанный митрой и облаченный в фиолетовое епископ, она одобрительно заметила: «Умеют эти люди одеваться»; и конечно, все карточки с портретами «прославленных французов» — кроме тех, разумеется, кто хоть и достиг посмертной славы, но не совсем преуспел при жизни. Так, почтовая карточка с портретом Орленка, неизвестным путем попавшая в альбом, была быстро оттуда изъята по тем простым соображениям, что «он был чахоточный», — не знаю, может, мать боялась, что я от него заражусь, или же судьба короля Римского не казалась ей достойным примером. Гениальные, но познавшие нищету художники, «про́клятые» поэты — Бодлер, в частности — и музыканты с трагической судьбой заботливо удалялись из коллекции, ибо, согласно известному английскому выражению, моя мать «would stand по nonsense»: успех для нее был чем-то, что должно случиться при жизни. Открытки, которые она чаще всего приносила домой и на которые я натыкался повсюду, были с Виктором Гюго. Разумеется, она вполне соглашалась, что Пушкин тоже великий поэт, но Пушкин был убит на дуэли в тридцать шесть лет, тогда как Виктор Гюго дожил до глубокой старости и был окружен почетом. В квартире, куда бы я ни сунулся, на меня отовсюду взирала физиономия Виктора Гюго, и, когда я говорю «отовсюду», это надо понимать буквально: великий человек был везде и, где бы и чем я ни занимался, устремлял на мои усилия свой многозначительный, хоть и привыкший к другим горизонтам взгляд. Из нашего маленького пантеона она категорически выбросила Моцарта — «он умер молодым», Бодлера — «сам позже поймешь почему», Берлиоза, Бизе, Шопена — «им не везло», но, странное дело, несмотря на свой жуткий страх, как бы я чем-нибудь таким не заразился, туберкулезом или сифилисом, Ги де Мопассан, казалось, находил в ее глазах некоторое оправдание и был допущен в альбом, с натяжкой, правда, после недолгих колебаний. Моя мать питала к нему довольно заметную нежность, и я всегда радовался, что она не встретила Ги де Мопассана до моего рождения — порой у меня возникает чувство, что я еще дешево отделался.
Так что открытка, изображающая красавца Ги в белой сорочке, с лихо подкрученными усами, была допущена в мою коллекцию, где заняла видное место между молодым Бонапартом и г-жой Рекамье[65]. Когда я перелистывал альбом, мать часто наклонялась через мое плечо и, коснувшись рукой портрета Мопассана, погружалась в его созерцание. Слегка вздыхала:
— Женщины очень его любили.
Потом добавляла, совсем не к месту и с некоторым сожалением:
— Но тебе, быть может, лучше жениться на какой-нибудь порядочной девушке, из хорошей семьи.
Вероятно, именно созерцая образ злополучного Ги в нашем альбоме, моя мать пришла к выводу, что настала пора официально предостеречь меня против ловушек, подстерегающих светского человека на его пути. Как-то днем меня посадили в фиакр и отвезли в одно гнусное место, называемое «Паноптикум», своего рода музей медицинских ужасов, где восковые муляжи предостерегали школьников от последствий некоторых грешков. Должен сказать, что это произвело на меня должное впечатление. Все эти провалившиеся, сожранные недугом носы, выставленные в мертвенном свете для назидания школьной молодежи, перепугали меня до полусмерти. Похоже, именно нос всегда отдувается за эти пагубные утехи.
Суровое предостережение, обращенное ко мне таким образом в этом зловещем месте, оказало на мою впечатлительную натуру спасительное воздействие: всю жизнь я очень пекся о своем носе. Я понял, что бокс — это спорт, занятия которым церковная иерархия города Вильно настоятельно мне отсоветовала, чем и объясняется, почему ринг — одно из тех редких мест, куда я ни разу не сунулся за время своей чемпионской карьеры. Я всегда старался избегать драк и мордобоя и могу сказать, что по крайней мере в этом отношении мои воспитатели могут быть мной довольны.
Хотя мой нос уже не тот, что был когда-то. Во время войны его пришлось заново переделать в госпитале королевских ВВС, из-за одной досадной авиакатастрофы, ну и пусть, зато он все еще при мне, — республики сменяли одна другую, а я все дышал им и дышал; да и сейчас еще, лежа меж небом и землей, когда на меня снова накатывает былая потребность в дружбе и я вспоминаю своего кота Мортимера, погребенного в саду, в Челси, своих котов Николаса, Хэмфри, Гаучо и беспородного пса Гастона, которые все давно меня покинули, мне довольно поднять руку и коснуться кончика собственного носа, чтобы вообразить, будто у меня еще остался кто-то для компании.
Глава XV
Помимо назидательного чтения, рекомендованного матерью, я глотал все, что подворачивалось мне под руку из книг или, точнее, на что тайком налагал руку у местных букинистов. Я приносил свою добычу в сарай и там, сидя на земле, погружался в сказочный мир Вальтера Скотта, Карла Мая[66], Майн Рида и Арсена Люпена[67]. Этот последний приводил меня в особый восторг, и я изо всех сил старался придать своей физиономии язвительную, грозную и надменную мину, которой художник наделил лицо героя на книжной обложке. Со свойственным детям даром подражания мне это удавалось довольно неплохо, да еще и сегодня я порой вновь обнаруживаю в выражении своего лица, в своих чертах смутный отпечаток того рисунка, который третьесортный иллюстратор некогда начертал на обложке дешевой книжонки. Мне очень нравился Вальтер Скотт, бывает, я и сейчас вытягиваюсь на постели и устремляюсь вослед за каким-нибудь благородным идеалом, защищать вдов и спасать сирот — вдовы всегда замечательно красивы и готовы засвидетельствовать мне свою признательность, после того как запрут сирот в соседней комнате. Другим из моих любимых произведений был «Остров сокровищ» Р. Л. Стивенсона, еще одна книга, от которой я так никогда и не оправился. Образ деревянного сундука, набитого дублонами, рубинами, изумрудами и бирюзой (не знаю почему, алмазы меня никогда не соблазняли), — мое постоянное наваждение, моя пытка. Я убежден, что он где-то существует, стоит только хорошенько поискать. Я все еще надеюсь, жду, томлюсь в уверенности, что он где-то там, достаточно лишь узнать заклинание, место, путь. Сколько разочарований и горечи может доставить подобная иллюзия, способны понять по-настоящему одни лишь старые мечтатели-звездогляды. Меня никогда не покидало предчувствие чудесной тайны, и я всегда ступал по земле с ощущением, что прохожу мимо зарытого сокровища. Когда я брожу порой по холмам Сан-Франциско — Ноб Хилл, Рашен Хилл, Телеграф Хилл, — мало кто подозревает, что этот седоватый господин ищет некий «Сезам, откройся», что за его искушенной улыбкой кроется тоска по волшебному слову, что он верит в тайну, в сокровенный смысл, в заклинание, в ключ; я подолгу обшариваю взглядом небо и землю, вопрошаю, зову и жду. Разумеется, я умею скрывать все это за учтивым и сдержанным видом: я стал осторожен, притворяюсь взрослым, но втайне я все еще выслеживаю золотого скарабея и жду, что птица сядет мне на плечо, чтобы заговорить со мной человеческим голосом и открыть мне наконец, что, как и почему.