Был Лараби, друг Лакроса, тоже лакей и тоже сенатор.
Был каноник Кокро, священник фрегата «Бельпуль». Известен ответ, который он дал некоей принцессе, спросившей его: «Что такое Елисейский дворец?» Очевидно, принцессе можно сказать то, что немыслимо сказать обыкновенной женщине.
Был Ипполит Фортуль, из породы лазающих, — человек, стоявший отнюдь не выше какого-нибудь Гюстава Планша или Филарета Шаля, борзописец, попавший в морские министры, что дало Беранже повод сказать: «Этот Фортуль облазил все мачты, даже призовые».
Были два уроженца Оверни. Они ненавидели друг друга. Один из них прозвал другого «скорбным лудильщиком».
Был Сент-Бев, человек просвещенный и ограниченный, снедаемый завистью, которая простительна безобразию. Такой же великий критик, как Кузен — великий философ.
Был Тролон; Дюпен служил у него прокурором, а он состоял председателем суда у Дюпена. Дюпен, Тролон — двойной профиль маски, наложенной на лик закона.
Был Аббатуччи; его совесть была как проходной двор. Теперь его именем названа улица.
Был аббат М., впоследствии епископ Нансийский, елейной улыбкой скреплявший клятвы Луи Бонапарта.
Были завсегдатаи знаменитой ложи Оперного театра, Мон… и Сет…, поставившие на службу правителя, ни перед чем не останавливавшегося, все сокровенные качества людей легкомысленных.
Был Ромье; позади красного призрака — облик пьяницы.
Был Малитурн, неплохой друг, похабный и искренний.
Был Кюш ***; эта фамилия приводила в смущение дворцовых лакеев, объявлявших имена входивших в салон гостей.
Был Сюэн, хороший советчик в дурных делах.
Был доктор Верон; на щеке у него красовалось то, что остальные завсегдатаи Елисейского дворца таили в сердце.
Был Мокар, некогда первый любезник голландского двора. В молодости он проворковал много романсов. По возрасту, да и по другим данным, он мог быть отцом Луи Бонапарта. Он был адвокатом и в одно время с Ромье, около 1829 года, слыл человеком способным. Позднее он напечатал что-то, уж не помню что, но весьма выспренное, формата in quarto, и прислал мне этот труд. Это он в мае 1847 года вместе с Эдгаром Неем привез мне петицию короля Жерома, в которой Жером просил Палату пэров разрешить изгнанной из Франции семье Бонапарт вернуться; я поддержал эту петицию. Хороший поступок, и вместе с тем — ошибка, которую я готов был бы повторить и сейчас.
Был Бийо, смахивавший на оратора, с легкостью несший вздор и с важностью делавший промахи; за ним установилась репутация выдающегося государственного деятеля. Государственному деятелю нужно лишь одно — быть выдающейся посредственностью.
Был Лавалет, дополнявший собой Морни и Валевского…
Был Баччокки…
Были еще и другие.
Вдохновляемый своим интимным кружком, Луи Бонапарт, этот голландский Макьявелли, став президентом, носился повсюду, появлялся то в Палате, то в Гаме, Туре, Дижоне и повсюду с сонным видом гнусавил свои полные предательства речи.
При всем своем ничтожестве Елисейский дворец как-никак занимает некоторое место в истории нашего века. Этот дворец породил и катастрофы и смехотворные нелепости.
Его нельзя обойти молчанием.
Елисейский дворец был темным, зловещим уголком Парижа. Этот притон населяли люди мелкие, но страшные. Они были там в своей компании — карлики среди карликов. Они знали одно только правило: наслаждаться. Они жили за счет смерти общества. Они дышали позором и питались тем, что убивает других. Там умело, намеренно, настойчиво, искусно подготовлялось унижение Франции. Там подвизались продавшиеся, насытившиеся до отвала, готовые на все государственные люди, читайте — люди, проституировавшие себя. Там, как мы уже упоминали, занимались даже литературой. Вьейяр был классиком тридцатых годов, Морни поощрял Шуфлери, Луи Бонапарт считался кандидатом в Академию. Странное место! Салон Рамбулье сливался там с притоном Банкаль. Елисейский дворец был лабораторией, конторой, исповедальней, альковом, логовом будущего царствования. Елисейский дворец хотел управлять всем, даже нравами, в особенности нравами. Он заставит женщин румянить грудь, а мужчин — краснеть от стыда. Он задавал тон в туалетах и в музыке. Он изобрел кринолин и оперетту. В Елисейском дворце некоторая доля безобразия считалась высшим изяществом. Там беспощадно высмеивали и то, что облагораживает лицо, и то, что возвышает душу. В Елисейском дворце поносили os homini sublime dedit. [16] Там двадцать лет подряд было в моде все низкое, включая и низкий лоб.
При всей своей гордости история вынуждена помнить, что Елисейский дворец существовал. Гротескное не исключает трагического. В этом дворце есть зал, видевший второе отречение, отречение после Ватерлоо. В Елисейском дворце кончил Наполеон I и начал Наполеон III. В Елисейский дворец к обоим Наполеонам являлся Дюпен, в 1815 году — чтобы свалить Наполеона Великого, в 1851 году — чтобы пасть ниц перед Наполеоном Малым. В этот последний период Елисейский дворец был совершенно страшен. Там не осталось ни одного честного человека. При дворе Тиберия все же был Тразея; около Луи Бонапарта — никого. Кто искал там совесть — находил Бароша; кто искал религию — находил Монталамбера.
V
Нерешительный союзник
В это утро, приобретшее в истории ужасную славу, утро 4 декабря, все окружающие наблюдали за повелителем. Луи Бонапарт уединился. Но уединиться — значит уже разоблачить себя. Уединяются, чтобы размышлять, а для людей такого склада размышлять — значит злоумышлять. Какой же замысел у Луи Бонапарта? Что у него на уме? Этот вопрос задавали себе все, кроме двух лиц: Морни — советника, и Сент-Арно — исполнителя.
Луи Бонапарт не без основания притязал на то, что знает людей. Он гордился этим и до известной степени был прав. У других есть проницательность; у него был нюх. Это звериное свойство, но оно не обманывает.
Разумеется, он не ошибся в Мопа. Чтобы взломать закон, ему нужна была отмычка; он взял Мопа. Никакой воровской инструмент не сослужил бы лучшей службы, чем Мопа при взломе конституции.
Луи Бонапарт не ошибся и в Кантен-Бошаре. Он почуял в этом важном на вид человеке все качества, нужные, чтобы во мгновение ока сделаться негодяем. И действительно, Кантен-Бошар, в мэрии X округа проголосовавший и подписавший декрет об отрешении президента от должности, стал одним из трех докладчиков смешанных комиссий, и на его долю, в ужасающем итоге, занесенном на страницы истории, приходится тысяча шестьсот тридцать четыре жертвы.
И все-таки Луи Бонапарт иногда ошибался: в частности, он ошибся относительно Поже. Поже остался порядочным человеком, хотя Луи Бонапарт рассчитывал на него. Луи Бонапарт побаивался рабочих Национальной типографии, и не без основания. Ведь двенадцать из них, как мы уже говорили, отказались повиноваться. На всякий случай он даже решил оборудовать на Люксембургской улице нечто вроде отделения Национальной типографии с печатной машиной, ручным станком и штатом из восьми человек. Поже проведал об этих тайных приготовлениях, заподозрил неладное и, не дожидаясь переворота, подал официальное заявление об отставке. Тогда Луи Бонапарт обратился к Сен-Жоржу. Тот оказался лучшим лакеем.
Луи Бонапарт ошибся и в N., хотя и не так грубо. 2 декабря N., помощь которого Морни считал необходимой, доставил Луи Бонапарту немало хлопот. N. исполнилось сорок четыре года; он любил женщин, хотел выдвинуться и поэтому был не слишком разборчив в средствах. Он вступил на военное поприще в Африке, в 47-м линейном полку, которым командовал полковник Комб. При Константине N. вел себя очень храбро; при Заатче он выручил Эрбийона и успешно закончил осаду, неумело начатую Эрбийоном. Приземистый, коренастый, сутулый, отважный, N. превосходно умел командовать бригадой. Свою карьеру он сделал в четыре приема: сначала его отличил Бюжо, затем Ламорисьер, позднее — Кавеньяк и, наконец, — Шангарнье. В Париже в 1851 году он снова встретился с Ламорисьером, который обошелся с ним очень холодно, и с Шангарнье — тот принял его лучше. После Сатори N. возмущался. Он кричал: «Нужно покончить с Луи Бонапартом. Он развращает армию: эти пьяные солдаты внушают мне омерзение; я хочу вернуться в Африку». В октябре положение Шангарнье пошатнулось, и возмущение N. улеглось. Он начал бывать в Елисейском дворце, но не связывал себя окончательно. Он дал слово генералу Бедо, и тот рассчитывал на него. 2 декабря на рассвете кто-то разбудил N. То был Эдгар Ней. N. мог бы стать опорой для переворота. Но согласится ли он? Эдгар Ней объяснил ему, что происходит, и расстался с ним только после того, как N. во главе первого конного полка выступил из казармы на улице Верт. N. построил свой полк на площади Мадлен. В ту минуту, когда он занимал площадь, по ней проходил Ларошжаклен, которого захватчики выгнали из Палаты. Ларошжаклен, тогда еще не ставший бонапартистом, негодовал. Увидев N., своего бывшего товарища по военной школе в 1830 году, с которым был на «ты», Ларошжаклен подошел к нему и сказал: «Какое гнусное дело! А ты что решил?» — «Я выжидаю», — ответил N. Ларошжаклен тотчас оставил его. N. спешился, пошел к своему родственнику, члену Государственного совета Р., жившему на улице Сюрен, и спросил у него совета. Р., честный человек, без малейшего колебания ответил: «Я иду в Государственный совет исполнить свой долг. Совершается преступление». N. покачал головой и сказал: «Посмотрим, что будет дальше».