Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

XVII

Как 24 июня отразилось на событиях 2 декабря

В воскресенье 26 июня 1848 года битва, длившаяся четыре дня, грандиозная битва, в которой обе стороны проявили такое ожесточение и такой героизм, все еще продолжалась, но восстание было подавлено почти повсюду, за исключением только Сент-Антуанского предместья. Четверо из самых отважных защитников баррикад на улицах Понт-о-Шу, Сен-Клод и Сен-Луи в квартале Маре успели скрыться после взятия баррикад и нашли приют на улице Сент-Анастаз, в доме № 12. Их спрятали на чердаке. Национальные гвардейцы и солдаты подвижной гвардии разыскивали их, чтобы расстрелять. Мне сказали об этом. Я был в числе шестидесяти депутатов, посланных Учредительным собранием на место сражения, чтобы до начала военных действий обратиться к защитникам баррикад со словами умиротворения, рискуя жизнью, предотвратить кровопролитие и положить конец гражданской войне. Я пошел на улицу Сент-Анастаз и спас этих четырех человек.

В числе их был бедный рабочий с улицы Шаронны, жена которого как раз в это время рожала. Он плакал. Слыша его рыдания и видя его лохмотья, я понял, почему он так быстро прошел путь от нужды к отчаянию и возмущению. Главарем их был бледный белокурый молодой человек с выдающимися скулами, с умным лбом, с серьезным и решительным взглядом. Когда я освободил его и назвал себя, он тоже заплакал и сказал: «Подумать только, ведь час тому назад я знал, что вы находитесь где-то перед нами, и мне хотелось, чтобы у моего ружья были глаза, чтобы оно увидело вас и убило». Он прибавил: «Мы живем в такое время, что, может быть, я вдруг понадоблюсь вам, тогда приходите». Его звали Огюст, у него был кабачок на улице Ларокет.

С тех пор я видел его только один раз, 26 августа 1850 года, в тот день, когда я провожал прах Бальзака на кладбище Пер-Лашез. Похоронная процессия проходила мимо кабачка Огюста. Все улицы на ее пути были запружены народом. Огюст стоял на пороге со своей молодой женой, вместе с двумя или тремя рабочими. Увидев меня, он поклонился.

О нем-то я и думал, идя по пустынным улицам, расположенным позади моего дома; напомнили мне о нем события 2 декабря. Я полагал, что он сообщит, что делается в Сент-Антуанском предместье, и поможет нам поднять восстание. Мне казалось, что этот молодой человек сможет быть одновременно и солдатом и вождем, я припомнил слова, которые он мне тогда сказал, и решил, что будет полезно повидаться с ним. Я начал с того, что разыскал на улице Сент-Анастаз смелую женщину, спрятавшую в тот день у себя Огюста и трех его товарищей; она и после того много раз помогала им. Я попросил ее проводить меня. Она согласилась.

По дороге я пообедал плиткой шоколада, которую мне дал Шарамоль.

Бульвары на пути от Итальянской Оперы к Маре поразили меня. Все магазины были открыты, как обычно. Особых военных приготовлений не замечалось. В богатых кварталах — сильное волнение и толпы народа; но по мере того, как мы приближались к населенным беднотой районам, улицы пустели. Перед Турецким кафе был выстроен полк в боевом порядке. Толпа молодых блузников прошла мимо этого полка, распевая Марсельезу. Я ответил им криком: «К оружию!» Полк не шевельнулся; свет фонарей освещал театральные афиши на соседней стене, театры были открыты, проходя, я взглянул на афиши. В Итальянской Опере давали «Эрнани», выступал новый тенор, по фамилии Гуаско.

На площади Бастилии, как обычно, самым спокойным образом расхаживали люди. Только возле Июльской колонны собрались несколько рабочих, они тихо разговаривали между собой. Прохожие смотрели в окна кабачка на двух яростно споривших людей: один был за переворот, другой против; сторонник переворота был в блузе, ею противник в сюртуке. Несколькими шагами дальше какой-то фокусник поставил свой складной столик, зажег на нем четыре сальные свечи и жонглировал бокалами, окруженный толпой, которая, очевидно, не думала ни о каком другом фокуснике, кроме этого. В глубине темной и пустынной набережной смутно виднелись несколько артиллерийских упряжек. Там и сям при свете зажженных факелов выступали черные силуэты пушек.

На улице Ларокет я не сразу отыскал дверь кабачка Огюста. Почти все лавки были заперты, и потому на улице царил мрак. Наконец я увидел за небольшой витриной свет, падавший на оцинкованную стойку. В глубине, за перегородкой, тоже застекленной и закрытой белыми занавесками, виднелся другой огонек, и неясно вырисовывались два или три силуэта сидевших за столиками людей. Сюда-то мне и было нужно.

Я вошел. Открываясь, входная дверь качнула колокольчик, он задребезжал. Дверь застекленной перегородки, отделявшей лавку от заднего помещения, открылась, и показался Огюст. Он сразу же узнал меня и шагнул мне навстречу.

— А, это вы, сударь, — сказал он.

— Вы знаете, что происходит? — спросил я.

— Да, сударь.

Это «да, сударь», произнесенное спокойно и даже с некоторым смущением, объяснило мне все. Вместо крика негодования, которого я ожидал, я услышал этот спокойный ответ. Мне показалось, что я говорю с самим Сент-Антуанским предместьем. Я понял, что с этой стороны все кончено и здесь нам не на что надеяться. Народ, этот достойный преклонения народ, не хотел бороться. Я все же сделал попытку.

— Луи Бонапарт предает республику, — сказал я, не замечая, что возвысил голос.

Он дотронулся до моей руки, показав пальцем на силуэты, видневшиеся на фоне застекленной перегородки.

— Осторожнее, сударь, говорите тише.

— Как, — воскликнул я, — вот до чего мы дошли! Вы не смеете говорить, не смеете громко произнести имени «Бонапарт», вы едва решаетесь потихоньку пробормотать несколько слов, здесь, на этой улице, в этом Сент-Антуанском предместье, где все двери, все окна, все булыжники, все камни должны были бы возопить: «К оружию!»

Огюст объяснил мне то, что я и сам уже довольно ясно понимал, о чем я догадывался еще утром, после своего разговора с Жераром: моральное состояние предместий. «Народ «одурачен», — говорил он, — все поверили, что восстанавливается всеобщее голосование. Они довольны тем, что закон от тридцать первого мая отменен».

Здесь я прервал его:

— Да сам же Луи Бонапарт требовал этого закона тридцать первого мая, ведь его составил Руэр, ведь его предложил Барош, ведь это бонапартисты голосовали за него. Вы одурачены вором, который украл у вас кошелек и сам же возвращает его вам!

— Я — нет, — возразил Огюст, — но другие — да. В сущности, — продолжал он, — простые люди не очень дорожат конституцией, они любят республику, а республика ведь «осталась неприкосновенной»; во всем этом ясно видно только одно: пушки, готовые расстреливать народ; июнь тысяча восемьсот сорок восьмого года еще не забыт, бедные люди сильно тогда пострадали; Кавеньяк наделал много зла, и женщины теперь цепляются за блузы мужчин и не пускают их на баррикады; несмотря на все это, если руководство возьмут на себя такие люди, как мы, народ, может быть, станет драться, но, главное, никто толком не знает, из-за чего. — Он закончил словами: — Верхняя часть предместья никуда не годится, нижняя лучше. Здесь будут драться. На улицу Ларокет можно рассчитывать, на улицу Шаронны тоже, но те, кто живет близ кладбища Пер-Лашез, спрашивают: «А какая мне будет от этого польза?» Они знают только те сорок су, которые зарабатывают за день. Они не пойдут, не рассчитывайте на мраморщиков. — Он прибавил с улыбкой: — У нас говорят не холодный, как мрамор, а холодный, как мраморщик, — и продолжал: — Что до меня, то если я жив, этим я обязан вам. Располагайте мной, пусть меня убьют, но я сделаю все, что вы захотите.

Пока он говорил, я заметил, как позади него приподнялась белая занавеска, висевшая на застекленной перегородке. Его молодая жена с тревогой смотрела на нас.

— Да нет же, — сказал я ему, — ведь нам нужно общее усилие, а не жизнь одного человека.

Он замолчал, а я продолжал говорить:

— Так вот, послушайте меня, Огюст, вы человек смелый и умный, — неужели парижские предместья, полные героизма даже тогда, когда они заблуждаются, те самые предместья, которые в июне тысяча восемьсот сорок восьмого года из-за недоразумения, из-за плохо понятого вопроса о заработной плате, из-за неудачного определения социализма поднялись против Собрания, избранного ими самими, против всеобщей подачи голосов, против того, за что они сами голосовали, теперь, в декабре тысяча восемьсот пятьдесят первого года, не встанут на защиту права, закона, народа, свободы, республики! Вы говорите, что дело запутанное и вам многое непонятно, но ведь совсем наоборот — в июне все было темно, а сейчас все совершенно ясно.

27
{"b":"174153","o":1}