Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так бывает. Еще корабль любви часто бьется о быт, почти всегда бьется о быт, что лишний раз доказывает — происхождение сего чувства явно потустороннего характера. Не потому ли рутина так часто заедает даже самые вдохновленные и романтичные натуры.

Проходит год, два, три и, посмотрите — где тот полет мысли и буря чувств?! Где нежные охи-вздохи и предложения притащить щербатую луну с небес? Где те милые, слезоточивые и словно вытянутые из пошленькой мелодрамы посиделки над рекой и чтение тут же забывающихся стишков вслух?

Спросите у Александра Белоспицына — большого знатока данного предмета, которого за всю его несчастную и беспокойную жизнь не приголубила ни одна особа женского пола, исключая, разве что, его собственную мать. Разочаровавшийся во всем и вся, скажет он вам — нетути! Сгинули, пропали, растворились, как уходит утренний вязкий туман, разгоняемый лучами набирающему силу солнышка, которое и высвечивает все с беспощадной, отрезвляющей ясностью. И килограмм макияжа на приевшемся лице любимой, и рыхлый животик бывшего поэта, а ныне здорового прагматика, потягивающего пиво у телевизора.

И так бывает. Так есть почти везде, скажет вам Белоспицын, тот Белоспицын, которого судьба еще не свела с врачевателем душ человеческих Владом Сергеевым. Хотя, если поискать, если хорошо поискать, можно и опровергнуть его подростковое неуверенное суждение.

Но это — если поискать.

Сколько-то дней минуло с тех пор, как он встретил ее на той скамеечке в парке? Да, он не помнил, знал, что было это в середине лета, и вокруг было совсем не так уныло, как сейчас. Они поняли, что друг без друга жить не смогут, у них было сильное и красивое чувство, так что про эти пылающие отношения можно было снять фильм — ту самую пошленькую, но слезливую мелодраму.

Он дарил ей цветы. Читал стихи, которыми, естественно, увлекался с отрочества (но никому не показывал, считая эту плохо срифмованную банальщину криком души, с кровью выдавленным из сердца), даже втайне от возлюбленной нарисовал ее портрет на толстом бумажном листе, увлеченно орудуя пером и черной тушью. Получилось не очень, но он решил, что это замечательный портрет — о да, он считал себя очень талантливым, талантливым во всем, он разрывался на части, пытаясь следовать этим талантам. Нарисованный портрет он сложил вчетверо, а потом еще в два раза и носил в своем бумажнике, иногда трепетно проводя по шероховатой бумаге рукой. Некоторое время спустя он достал портрет, развернул его и с досадой обнаружил, что лицо подруги жизни теперь испещрено прямыми и широкими, как панамский канал морщинами, там, где бумага слежалась на сгибах, из-за этого изображенная выглядела, словно ее рисовали на кирпичной, солидно порушенной стене.

Но сил выкинуть картинку он так и не нашел.

Он пел ей песни, думая, что обладает хорошим голосом (ночами он обожал петь сам себе, приходя от собственных неблагозвучных голосовых переливов в полный восторг). Песен он знал много и даже умел подыгрывать себе на гитаре, так же фальшиво, как и пел.

Но в умении преподнести себя зачастую играет главную роль даже не талант, а пустой гонор и возвышенное самомнение, да еще, может быть, умение изрекать прописные истины с глубокомысленным видом.

А что она? Она принимала все это как должное. Хлопала в ладоши и плакала тайком, когда ей приносили цветы (ярко-красные розы, а плакала после того, когда их оказалось четное число, как для покойника — он не знал, сколько полагается дарить). Ей очень нравились его стихи, они завораживали ее, и она уносилась куда-то вдаль, в широко раскинутые лазурные выси своих фантазий. Потом она говорила ему, что эти стихотворные строки прекрасны, и он наверняка в будущем станет известным поэтом, и все его будут почитать, и он будет зарабатывать много денег — да, денежный вопрос был для нее, если не на первом, то точно на втором месте.

На самом деле смысла в читаемых стихах она не улавливала, а завораживал ее в основном тембр его голоса. То же касалось и песен, хотя фальшь зачастую резала ее слух.

Он считал ее богиней, он говорил, что она отлично разбирается в искусстве, он приносил ей умные книги, и она забирала их и долго читала, находя их нудными и неинтересными, но все же читала, чтобы доставить удовольствие любимому. И на частых свиданиях с ним говорила про то, как ей понравились эти заплесневелые сонные труды.

Она вела себя как нормальная женщина — в меру чувственно, в меру расчетливо, с житейской хитринкой. Она и была нормальной.

Была обыкновенной.

Какое-то время они еще гуляли по ночам, хотя, в последнее время городские темные улицы, припорошенные дождем, обладали всем очарованием дохлой змеи. Смотрели на темные массивы домов, на проглядывающую сквозь тучи мутную луну. Смотрели и почти не замечали окружающей разрухи, увлеченные друг другом. Все последние городские потрясения прошли мимо них, едва задержавшись на краю сознания.

В середине августа он переехал к ней домой. Она не могла — у нее была больная мать, страдающая параличом телесным и одновременно параличом сознания, преждевременно уйдя в ту чудесную страну, где каждый день все новое, которая называется маразмом.

Он принял все с покорностью, он понимал, все понимал. Тем более, что квартира была трехкомнатная, и до третьей комнаты не доносились стоны сбрендившей бабки. С той же покорностью (и огненным энтузиазмом в сердце) он каждый день ходил за водой, а как-то раз приволок печку-буржуйку, отхватив ее перед самым носом жадных скупщиков. Он, наконец, чувствовал себя человеком, чувствовал сильным. Черные шоры спали с его глаз и открыли этот прекрасный, медленно ветшающий мир во всей его мрачной красе. Он упивался этим.

Вот только… почему в последнее время на глаза стали наползать другие шоры — серые?

Сколько же прошло времени с момента их встречи?

Почему ему кажется, что много… так много?

7

— Ну так что? — спросил Влад, — Все?!

— Что, все? — в голос ответил ему Дивер.

— Все тут?

— Дык это, тут вроде больше никого быть и не должно, — молвил из угла Степан Приходских.

Крошечная единственная комнатка Владовой квартиры вдруг оказалась плотно забита людьми, так что для их обустройства уже не хватало диван-кровати, и пришлось в срочном порядке транспортировать из кухни две разболтанные табуретки. На них и устроились гости. Сам Влад занял кресло перед умолкшим навсегда компьютером, Севрюк вальяжно развалился на диване, а на табуретках устроились сталкер, да примолкший Саня Белоспицын, под глазами которого пролегли темные нездорового вида круги. За окном моросил дождь.

Массивный Дивер, под килограммами которого диван жалобно поскрипывал и жаловался на свою тяжелую диванью судьбу, повел головой, недовольно шмыгнул носом:

— Амбре у тебя тут…

— Так что делать-то, — произнес Влад, — с тех пор, как слив забился, такая жизнь началась, что хоть за город, хоть на тот свет. Правда, Сань?

Белоспицын кивнул с видом мученика.

— Ну, у меня, положим, так же, — сказал Степан, — сортир больше не фурычит, а то и пытается все обратно извергнуть. Заткнул я слив гаду фарфоровому. Но вонь-то, вонь! — тут он удивленно полуобернулся к Диверу, — а у тебя что, не так?

Дивер вздохнул барственно, перекинул ногу на ногу, и, глядя в потолок, молвил:

— У меня не так. — И, предупреждая вопросы, быстро добавил, — скворешник у меня во дворе… по типу дырка.

— А… — протянул Белоспицын и посмотрел на Севрюка с откровенной завистью.

— Что вздыхаешь, накрылся прогресс, — сказал Сергеев, — словно и не было последних ста лет. Даже хуже стало. У кого скворешников нет, те на улицу бегают, ночами под деревьями пристраиваются.

— А слышали? — вскинулся сталкер. — Говорят, в Верхнем банда орудует, специализируются как раз на таких. Человеку невмоготу, выйдет ночью из дома по нужде, ключи с собой возьмет. Присядет, а тут эти, сзади набрасываются. Ключи отбирают в миг, а без штанов как с ними повоюешь! Квартиры полностью вычищают.

92
{"b":"173391","o":1}