Алексей Михайлович, сокрушенный неудавшимся приступом, писал своим царственным сестрам и царице иное, но с великою жалью:
«Наши ратные люди зело храбро приступали и на башню и на стену взошли, и бой был великий. И по грехам под башню польские люди подкатили порох, и наши ратные люди сошли со стены многие, а иных порохом опалило. Литовских людей убито больше двухсот человек, а наших ратных людей убито с триста человек да ранено с тысячу».
13
Чтоб не слышать причитаний Никиты Ивановича, чтоб не видеть соболезнующих взглядов, не слышать вздохов своих премудрых бояр, Алексей Михайлович уехал поглядеть лазарет, устроенный сердоболием Федора Михайловича Ртищева. Уехал, взяв с собою тайных своих приказных и людей в чинах небольших, но близких: Афанасия Матюшкина, Артамона Матвеева да еще Афанасия Ордина-Нащокина.
Раненые помещались в монастыре, в срубленных наскоро избах, просторных, чистых.
Ходили за болезными монашенки, крестьянки, дворянки тоже были.
Царь пожаловал на стол раненым двадцать рублев, а бывшие с ним люди тоже дали, кто сколько мог: по пяти рублев, по десяти.
Здесь государь узнал в одном из раненых Савву. Лицо у пятидесятника стало словно бы каменное. Словно бы, закрыв глаза, думал он о самой вечности. На щеках румянец, губы сжаты, а дыхания и не слышно почти.
— Этот без памяти уж пятый день, — объяснили государю.
— Я его знаю, — сказал Алексей Михайлович. — Добрый человек. Поберегите его.
Отобедав в монастыре, царь поехал на землю поглядеть.
Выехали на луг между двумя рощицами. Луг — сплошные колокольчики, вдали озерко. Подъехали к воде — утки в камышах. С выводками. Людей не боятся, плавают, хлопочут по своим утиным делам.
Вдруг скопа снялась. Близко сидела.
— Ах ты! — загорелся Алексей Михайлович и толкнул в плечо Матюшкина. — Афанасий, ты мне все же сыщи этакого сокола али челига, чтоб мог скопу заразить. Чтоб когти на когти, чтоб бой между птицами случился, ну и чтоб победила моя.
— Давно ищу такого сокола, государь, — виновато повздыхал Матюшкин. — Знаю про твою охоту — скопу добыть. А порадовать пока, государь, нечем. Скопа, как орел, велика. Сокол смел, да ведь не дурень…
— Ты ищи, Афонька! Ищи! — И повернулся к Ордину-Нащокину. — А у молдавского князя Василия хороши соколы? Я слыхал, ты при его дворе целый год жил.
— Соколы у господаря Василия Лупу отменные, — ответил Ордин-Нащокин. — Однако господарь в летах. И на охоту не ездит. Вернее сказать — не ездил.
— Да-а! — покачал головой Алексей Михайлович. — А скажи, отчего князь Василий своего государского места лишился?
Вопрос был прост, да на простые вопросы отвечать всего труднее. Афанасий Лаврентьевич посмотрел государю в лицо и тотчас ушел в себя, говорил, думая над словами:
— Господарь Лупу много доброго людям делал. Церкви ставил, мощи переносил, открыл школы и больницы… Однако ж он, будучи сам из греков, молдавский народ называл разбойниками… Пятнадцать тысяч на столбах, вдоль дорог, повесил.
— Вот и я говорю! — встрепенулся Алексей Михайлович. — Не строгостью, а любовью! Будь моя воля, никого бы не казнил.
И, прочитав на лице Ордина-Нащокина недоверчивое удивление, сказал, простодушно огорчась:
— Голову отстукать у царя власти сколько угодно, а вот разбойника к сохе приучить, тараруя к делу — нету у царя власти. Разбежишься доброе устроить да и сядешь там, где сидел. Всем ведь чего-нибудь недостает! Крестьянам — земли, купцам — денег, царю — людей. Эх, с полсотенки бы толковых!
И поглядел на Афанасия Лаврентьевича так же вопрошающе, как тот давеча на царя.
Однако ж хоть и жаловался Алексей Михайлович на своих слуг, а они дело знали. Вернулся государь на свой стан — радость ждет.
Алексей Никитич Трубецкой, выйдя на помощь битому князю Черкасскому из Мстиславля, нагнал гетманов Радзивилла и Гонсевского на реке Шклове, перед городом Борисовом и побил не жалеючи.
На милость победителей сдались двенадцать полковников, двести семьдесят солдат, были взяты с бою знамена и литавры и даже гетманские знамя и бунчук. Радзивилл в том бою был ранен, едва ноги унес. И от Василия Петровича Шереметева прилетел сеунщик — Озерищи сдались. И от наказного казачьего гетмана Ивана Золоторенко — взят Гомель.
Государь на радостях позвал к себе Василия Золоторенко со старшиной. Вина им поднес, каждому саблю пожаловал в серебре.
Вскоре прислали вести полковник Поклонский и Воейков. 24 августа сдался Могилев. Православных людей Воейков привел к присяге, но он не знал, как быть с католиками, просящимися на государеву службу.
Письмо это Алексей Михайлович кликнул прочитать тайного подьячего Перфильева при Борисе Ивановиче и Глебе Ивановиче Морозовых, при Илье Даниловиче Милославском да при думном дворянине Афанасии Лаврентьевиче Ордине-Нащокине.
Когда письмо было прочитано, Алексей Михайлович, разглядывая царапинку у себя на ладони, то ли спросил, то ли так сказал, чтоб не молчать:
— Католиков-то чем дальше, больше будет?
Илья Данилович, которому давно уж не нравилось быть вторым да вторым, сказал не задумавшись:
— А на кой дьявол нам папские соглядатаи! Без них, слава богу, жили не тужили.
Алексей Михайлович, не поднимая глаз, вздохнул и словно бы и согласился:
— Жили не тужили. — И, помолчав, еще раз вздохнул. — Нынче — иное дело. Нынче по-прежнему — никак нельзя.
Быстро вскинул глаза на Бориса Ивановича.
— Людей в ладу держать — труд самый грустный, — сказал Борис Иванович.
И царь снова посмотрел на него.
Борис Иванович безучастно таращился в окно, двигая нижней челюстью, словно жвачку жевал. Виски запали, с висков на щеки, на бороду будто плесень пошла.
«Ах, Никона бы сюда!»
Вдруг заговорил Глеб Иванович. Всегда бывший в тени старшего брата, он так и не привык к своему голосу — редко слышал. Он даже побаивался этого хрустящего, как сухарик, своего голоса.
— У великого государя в обычае люди всякого звания, всякого языка и веры, — сказал Глеб Иванович.
— Так оно и есть! — обрадовался государь.
— Так-то так, — возразил упрямый Илья Данилович. — Да те веры, которые в царстве обретаются, может, и дюже препоганые, однако ж издавние, свои. А тут — католики! Татарин, может, и облапошит русского, но то не обидно. В другой раз русский татарину нос утрет… Поверьте моему слову, папа нас такими дураками выставит, что те же татаре смеяться будут.
— Ну, понесло! — вздохнул Алексей Михайлович. — Таратуй на таратуе.
И вдруг повернулся к Ордину-Нащокину, сидевшему рядом с Перфильевым, и объявил, как бы уже и торжествуя над Милославским:
— Афанасий Лаврентьевич в Европе и жил, и много раз бывал. Вот он и скажет!
Царю удружить — тоже отвага нужна. Держать сторону царя все равно что христианину в императорском Риме единого Бога хвалить. Бог пожалует святостью, а язычники тебя львам в Колизее скормят.
Может, и смолчал бы Афанасий Лаврентьевич, поберегся, но очень он был зол. Столько глупости вокруг, и никто ее не стыдится. Глупость наравне с добродетелью овеяна легендами и почитанием. У иных всей заслуги-то перед отечеством только и было, что глупость.
Афанасий Лаврентьевич не далее как вчера слышал престранную похвальбу. Боярин Лыков родовой дурью перед Бутурлиным хвастал:
— Дед мой охоч был рыбу ловить. Насадил на крючок живого утенка и удит. Сом тут как тут, утенка с крючка сдернул, удочка распрямилась, и крючок впился рыбарю в верхнюю губу. Слава богу, пастух подошел. Дедушка ему и говорит: «Постой тут за меня, я за ножом домой сбегаю, леску обрезать». А пастух был умом-то ровня дедушке. «С великой охотой, — говорит, — ради мово господина приму печаль». Вытянул крючок из дедушкиной губы да и вонзил себе.
Боярин Василий Васильевич Бутурлин, выслушав тот рассказ, вроде бы и согласился, что действительно простоват был дедушка у Лыкова, но тотчас и призадумался, а подумавши, сказал:
— То — дедушка, а у меня батюшка сам себя деревеньки лишил душ на тридцать… Взбрело ему на ум, что он лучше любого печника печь сложит. Изразцовую, прежнюю, приказал сломать и тотчас взялся за дело. Не вышло. «От прежней всего и толку было, — говорит матушке, — что свет заслоняла, будет у нас лежанка». Сложил, затопил и вдруг — трещина. Батюшка, недолго думая, накрыл лежанку половиком, а сверху сам сел. С месяц потом кушал стоя, но и тут не сплоховал. Дал перед иконами обет: за столом на коленках стоять. А тут праздник. Гости пожаловали. На коленках при гостях за столом стоять непригоже, но батюшка опять молодец. Подошел к архимандриту и попросил отпустить клятву, а за молитву деревеньку пожаловал.