— Печку, что ли, разбирать?! — удивился старик. — Уж больно ладная она у меня.
— Бога ради! — взмолился Савва. — Я тебе заплачу, а то и отработаю. Я — колодезник. Хороший колодец тебе выкопаю.
— Колодец у меня добрый, — сказал старик, — а достать тебя все равно надо… Этих-то я всех повытягаю, а тебе ж не век тут стоять.
Савва молчал. Мели Емеля, язык без костей, только поскорее за молоток принимайся.
— Сначала-то, пожалуй, этих во двор вытянуть, — решил между тем старик.
— Они ж тяжелые! — встрепенулся Савва. — Меня, старче, освободи. Я тебе помогу.
— Ну, Бог с тобой! — согласился старик и, пороша на Савву глиной и крошевом, принялся выламывать кирпичи.
Наконец-то свобода.
Поглядел-таки Савва на то место, куда его страхом затиснуло, и глаза зажмурил. Снял с пояса кожаный мешочек, где деньги хранил, отдал старику.
— Больше у меня нет! Век должник твой.
— Не я тебя спас, — качал головой старик, просовывая в щель так и этак растопыренную ладонь. — Не я тебя спас.
Поглядел Савва с печи на пол, а там половина его полусотни, и уже от мух стены черны.
11
Для иного человека уже в фамилии его заключены и судьба, и рок. У Курочки куры всему селу на диво, Надуткин — и надут, и врет, Погадайка — мастер угадывать.
Фамилия могилевского шляхтича, поспешившего с изъявлением покорной готовности перейти на службу от короля к царю, была Поклонский.
За то, что раньше других успел, Алексей Михайлович пожаловал шляхтича в полковники и отправил в Могилев звать шляхту и прочего звания людей присягать московскому государю.
Поклонскому и жалованье тотчас выплатили, да все чистым серебром, правда, не ефимками, а новыми рублями.
Рубли, как и прежде, перечеканивались из талеров. Это был тот же ефимок, из которого выходило шестьдесят четыре копейки, но принимать его казна требовала за рубль. Так же и в полуполтине: серебра набиралось на шестнадцать, а цена объявлялась в двадцать пять копеек.
Советчики Алексея Михайловича полагали, что не серебро денег стоит, но величие царского имени. Уже в 1648 году ефимок, не прибавив в весе, подорожал на треть. Прежняя цена ему была полтинник. В те годы, перечеканивая талеры в копейки, серебро очищали от примесей, из одного талера копеек выходило от сорока восьми до пятидесяти. Но время было другое, мирное.
Теперь, в 1654 году, когда царь пошел на царя, когда денег с каждым днем требовалось все больше и больше, а взять их было неоткуда, исхитрились придумать рубль. А сверх того — медный ефимок! Был тот ефимок почти копией серебряного рубля, но стоимость ему назначили равную пятидесяти копейкам. Да ведь не медным копейкам — серебряным. Выпустили также медные алтыны, медные копейки, денежки, и опять же велено было считать, что красное ровня белому, медь — серебру.
Однако вновь испеченному полковнику Поклонскому, чужому, царь заплатил старым серебром, а своему, бедному Савве, привезшему известие о побитии под Оршею многих русских людей, пожаловал в утешение алтын, медный.
— Вот оно! — чуть не со слезою выкрикнул Никита Иванович Романов. — Началось! Спящих порезали! Где это видано, чтоб на войне спали?! Говорил я тебе, великий государь, много раз говорил: русские люди жить-то как следует не умеют, где уж им воевать! Ведь все балбесы. Пороть! Пороть надо! Особенно тех, которые на войне спят!
— Что он, царев кнут, перед бичом Господним?! — Алексей Михайлович махнул у себя перед лицом ладонями, сверху вниз, безнадежно. — Горько, что дураки! Но война уму скорее учит, чем государевы указы.
И снова махнул руками, теперь уже Савве, чтоб шел к делам своим.
На войне то туча, то солнышко.
Воеводы не дали царю загоревать надолго. Прислал вести Василий Петрович Шереметев. Взял два города. Друю — гнездо Сапеги, разорителя Московского царства в Смуту, и Диену, где русских воинов изумили огромные валуны с надписями: «Господи, помози рабу своему Борису». Решили, что писано это при святом Борисе, брате святого Глеба. Но то была молитва полоцкого князя, жившего лет на сто позже мучеников.
Была и Орша взята. Радзивилл, имея перед собой превосходящие силы всех трех русских полков: Большого, Передового и Сторожевого, оставил город без кровопролития.
Еще через неделю боярин Василий Петрович Шереметев занял Глубокое, истинным хозяином которого был католический монастырь кармелитов.
Города прибывали, но Смоленск стоял. О том, чтобы ждать, когда сами сдадутся, Алексей Михайлович, помня судьбу Шеина, даже разговоров не терпел.
Однако ж и не торопил воевод попусту. На то они и воеводы, чтоб города воевать.
Наконец изготовились к большому приступу.
12
Приснилось Савве. Подошел он к избе, где их ночью люди Радзивилла резали, подошел, а зайти боязно. Но и не зайти нельзя… Засело в голову, что среди мертвых Ваньки Мерина не было… В тот красный да черный день мало что соображал, потом уж вспомнил про Ваньку…
Постоял за дверью, насмелился и — нырь головой вовнутрь, чтоб глянуть и — назад. А его словно бы ждали. Ванька Мерин ждал. Скалит, конь, лошадиные свои зубищи и всем телом давит на дверь. Прихватил голову! Так прихватил, что вот-вот череп треснет. Может, и треснул бы, да слышит Савва сквозь сон — толкают.
— Вставай! Уже пошли!
Проснулся, все вспомнил, спросил:
— Изготовились?
— Изготовились.
— С Богом!
Деревянная башня, с которой стрельцы будут прыгать на смоленскую стену, двинулась во тьму, где пущей тьмою, как брешь, зияла стена города-крепости.
Савву била дрожь, то выходил из него зябкий, под открытым небом, сон.
О приступе сказали поздно вечером. Савва приготовил оружие, надел доспехи, ждал приказа с нетерпением, пылая местью за товарищей своих, и — заснул.
Теперь он шел, зевая до слез, шевеля плечами, чтоб разогнать холод, засевший между лопатками. О том, что его ждет уже через каких-то полчаса, не думал. Ни о чем не думал, зевал да моргал. И вдруг вспомнил — монашку. Свой первый сладкий грех.
Даже по голове кулаком пристукнул, вытрясая столь нежданную, уж никак не ко времени память. Озлился. Нарочно навел на себя картину кровавой избы, даже словами сказал: «Они нас — ночью, а теперь мы — ночью».
Никак не мог представить, как это он, Савва, станет резать спящих…
Глупый не глупый, но обрадовался, когда, встряхнув землю, грохнула со стены, разгоняя ночь, «Острая Панна».
Нет, поляки не проспали! Слепя глаза, ударили пушки, завизжали медвежьи пули карабинов и мушкетов.
Савва по лестнице, защищенный своей же башней, лез со ступеньки на ступеньку, в очередь. В очередь очутился на ледяном верховом ветру. Вслед за драгуном спрыгнул на стену, побежал к башне, где лязгало оружие и гремели выстрелы. Изготовясь, вбежал вовнутрь, заранее тыча протазаном. Но убивать было некого. Горели по стенам факелы, у бойниц и на полу лежали чужие и свои. В башню ввалилось еще несколько стрельцов.
— Вперед! — ткнул Савва в сторону винтовой лестницы и замешкался: лестница вела и вверх и вниз.
Его опередили. И он, теперь уже увлекаемый чужой волей, стал спускаться вниз, но на следующей площадке остановился.
Коли эта башня взята, чего тут делать? Надо другую башню брать! Он полез назад, ясно понимая свое назначение и свое место в бою.
Пока враг не опомнился, «город» следует передвинуть к другой башне и взять ее. Выскочил на стену и, чтобы сообразить, где «город» всего нужнее, сунулся между кирпичными зубцами. И ничего не увидел. Не успел увидеть.
Каменный вечный мешок башни вспух, как бычий пузырь, и рухнул, сотрясая грохотом землю и небо. Савве все-таки повезло. Он даже взрыва не услышал, мир вывернулся из-под его ног и перестал быть.
В полдень его подберут, как мертвого, но все же отличат от мертвых, погрузят в телегу и повезут. Очнется он не скоро, не скоро узнает, что защитники Смоленска взорвали порох в занятой московским войском башне. Своему королю они отпишут, прибавляя веса победе: у москалей-де убито семь, а ранено пятнадцать тысяч.