— А ты, голубушка, что помалкиваешь? — спросила Анна Ильинична полковничью жену Любашу. — Али кушанья боярские тебе в такое удивление, что и слова все позабыла?
Федосья Прокопьевна побледнела от такой высокомерной глупости, но как царицыну сестру на место поставить?
— Правда истинная! Всё мне в новинку за таким столом, — ответила с улыбкой Любаша. — А слова мои при мне. Только они глупые, не боярские.
— А расскажи нам, голубушка, чем вы, жены служилых людей, тешите себя в праздники? — продолжала допрос Анна Ильинична.
— У нас праздников мало. Работаем, хозяйствуем помаленьку. Неделю назад, на Леонтия, огурцы садили, рябину замечали. На Феодосия — рожь.
— Как это — рябину замечали? — не поняла Анна Ильинична.
— Если в приметный день цветов на рябине много, то овсы хорошие будут. Нынче как раз рябина вся в пене от цветов. А на Феодосия рожь должна колос дать. Она ведь две недели зеленится, две недели колосится, две недели отцветает, две недели наливает, а там уж и две недели подсыхает. Еще у нас на Феодосия скотину печеными сочнями кормят, чтоб плодилась хорошо… Ну да разболталась я. Мне вас, больших людей, послушать.
— А ты еще скажи! Уж очень это презанятно — зеленится, колосится! — потребовала Анна Ильинична.
— Могу еще, коли желаете слушать, — снова улыбнулась Любаша, взглядывая на напрягшееся лицо Федосьи Прокопьевны. — Нынче третье, а первого восход солнца смотрят. Восход был на пасмурное небо, а это обещает хорошую коноплю да долгий лен, зато рожь будет не так обильна. В нынешний день течение ветров замечают.
— Ну и что сказали тебе ветры? — спросила Анна Ильинична.
— Сырая погода будет, ветер нынче — сиверко.
— Откуда же ты все знаешь?! — удивилась Долгорукая.
— Свекровь научила. Земли у нас было мало. Вот матушка и говаривала: «Нам с погодой прошибиться нельзя. Прошибемся — наголодуемся». Потому все замечала, стариков любила спрашивать, с нищими беседовала. Соберет всех в горнице, кормит и спрашивает.
— Скажи-ка мне чего-нибудь наперед, я Марию-сестрицу удивлю, — попросила вдруг Анна Ильинична.
— Восьмого, на Федора Стратилата, если гром и молния будут — худой вестник. Сено замочит. Если большая роса будет, то лето жди сухое, но льну и конопле урону не станет. На Тимофея, десятого, к голодному году — мыши по чуланам стаями бегают. Бывает, что и земля стонет.
— А ты про хорошее скажи. — Анна Ильинична уже не насмехалась над бедной полковничихой, черные глаза ее сияли любопытством.
— На Мефодия, двадцатого, примета есть. Коли над озимым хлебом паутина или мошкара — жди на этом месте перепелов.
— Ну зачем это мне перепела? — закапризничала Анна Ильинична.
— Тебе-то, конечно, не надобны, у тебя все есть, а охотники такие места ищут и сидят во ржи до самой ночи, белого перепела ждут. Белый перепел хозяин всех перепелов. Великой данью от охотника откупается.
— А не желаете ли посмотреть павлинов? — спросила гостей Федосья Прокопьевна.
Все пожелали, и очень боярыням повезло, потому что все четыре самца раскрыли хвосты, и Любаша простодушно воскликнула:
— Я нынче как в тридевятом царстве!
Посидели боярыни в теремке молча, послушали райское пение заморских птиц.
— А не пора ли тебе к гостям выходить? — спросила Анна Ильинична хозяйку, и та встрепенулась, поспешила в дом переодеваться.
Мужчины праздновали отдельно, но хозяйка должна была каждого гостя почтить выходом.
В розовом шелку да атласе поздравляла чашей Федосья Прокопьевна старшего на пиру Бориса Ивановича Морозова.
— Как заря утренняя! — воскликнул боярин, любуясь невесткой.
К князю Долгорукому Федосья Прокопьевна вышла в изумрудном наряде с изумрудными пуговками. И зеленое тоже было к лицу молодой боярыне.
Царева ловчего Матюшкина она приветствовала в тяжелом золотом, византийской работы одеянии.
— Ах, еще бы чеботы из пурпура — была бы ты императрица царьградская, — снова не смолчал Борис Иванович.
В четвертый раз к брату Федору вышла она в белом атласе, в жемчужном кокошнике. И молчали мужчины, изумленные благородством и красотою супруги Глеба Ивановича.
А в пятый раз для поцелуев она вышла к столу вся как маков цвет. Целовали ее гости по очереди, и дарила она их усольскими чашами из белой эмали, с тюльпанами и травами и лебедями на дне.
Разъехались гости, довольные угощениями, а Борис Иванович остался. Любил он тихим вечером беседовать с умницей Федосьей Прокопьевной.
6
По свече сползала тяжелая капля воска.
— Мыслю, что мир устроен вот как эта свеча, — сказал Борис Иванович, блестящими молодыми глазами глядя через огонь на Федосью Прокопьевну. — Жизнь праведников горит и тает. Но свеча погаснет, а свет праведников не растворяется в бездне мира. Он есть незримый камень в светоносных палатах царства Божьего.
— Выходит, что грешники горят в аду, а святые — в свету? — чуть не шепотом спросила Федосья Прокопьевна.
— За истину гореть не страшно! Нет! Не страшно!
— А коли подумать — все мы горим. Иной раз мне до слез жалко бывает дней. — Федосья Прокопьевна готова была расплакаться. — Ты подумай, Борис Иванович. Родится день, светлый, добрый, ан и нет его.
— Тебе ли, милая, о днях печалиться? — улыбнулся боярин. — У тебя много дней впереди…
— Я не за себя печалюсь. За всех, кто жил и о ком никакой памяти на земле не осталось. Ведь вон сколько стран, сколько людей. Королей одних тысячи.
— Верно! Для всех памяти не хватит, — вздохнул Борис Иванович, — но тех, кого Бог любил, помнят. Взять нынешний день. Третье июня. День памяти святых мучеников Лукилиана, отроков Клавдия, Ипатия, Павла, Дионисия и девы Павлы.
— А я, грешница, не знаю о них! — вспыхнула Федосья Прокопьевна.
— Ну, как же! Лукилиан был жрецом во времена императора Аврелиана. Уверовал Лукилиан в Христа. Били его язычники палками, вниз головой вешали, челюсть ему раздробили — не отступился от веры. Посадили его в тюрьму, а там уже томились Клавдий, Ипатий, Павел и Дионисий. Всех вместе бросили их в пещь огненную, но дождь погасил огонь. Тогда их осудили, отправили в Византию на казнь. Отрокам усекли головы мечом, а Лукилиана распяли на кресте.
— А дева Павла?
— Она была свидетельницей их подвига. Омыла им раны и похоронила. Но позже прошла и через пещь огненную, и через муки, и конец ее был тот же — усечена мечом.
Федосья Прокопьевна, не мигая, смотрела на пламя свечи, пламя истомилось, догорая.
— Спать, чай, пора, — сказал Борис Иванович, — да больно хорошо поговорить с тобой. Глеб-то, чай, спит?
— Спит. Он рано ложится.
Свеча пыхнула и погасла.
Тотчас совсем близко, под окном поди, запел соловей.
— Ах, славно! — Борис Иванович улыбался, покачивая головой. — Хорошо поют ваши заморские птахи, слов нет — хорошо! А против соловья — пичуги.
— У соловья сердце высокое, — согласилась Федосья Прокопьевна.
— Высокое! Какое высокое-то! Вот и у нас, русаков, высокое сердце. Чего там! Дури в нас много и несуразности всяческой. А вот сердцем — превосходны!
Федосья Прокопьевна невольно положила ладонь на сердце и слушала не без испуга, как оно бьется, ее русское, превосходное сердце.
Глава 3
1
Поскрипывали полы, постукивали двери, из кухни тянуло вкусным хлебным духом: семейство Аввакума обживало новое место. Через оконце протопоп видел, как во дворе невестки набивают соломой тюфяки и слуга уносит их в дом.
У протопопа на коленях лежала раскрытая книга, но чтение не шло впрок, слова не доходили ни до ума, ни до сердца, а читать Писание впустую — только врага человеческого тешить.
— Петрович! — Анастасия Марковна, от печки раскрасневшаяся, как девочка, легкая, подбежала к Аввакуму, положила голову ему на плечо. — Петрович! Да ведь ты в хоромы нас привел! В трапезной три избы поместятся.
Сводчатая зала трапезной была высока и просторна. Посредине дубовый длинный стол с дубовыми лавками по бокам, во главе стола резной стул. Лавочка у окошка. В красном углу икона Спаса Нерукотворного.