— Да ведь и поднял бы! — Алексей Михайлович взял еще клюквы, но кинул в туесок обратно, разволновался. — И поднял бы, но в доме-то нашем не больно ладно: то смута, то мятеж.
— Алексеюшко! За тебя сам Алексей — человек Божий на небесах помолится! Смута страшна, да как быть ей, смуте, когда ты за свои древние города грозой встанешь. Весь народ тебя за то благословит и за тобой пойдет. Великое дело всякого человека возвышает, и царя, и холопа! — Никон вскочил. Пылая глазами, подошел к иконам, поцеловал руку Пантократора. — Государь! Как перед Богом, тебе скажу! Вижу, государь, славу твою не меньшей, чем слава Константина Багрянородного и Константина Великого, ибо тебе, как и им, светочам, устроять и украшать царство свое и церковь — нашу великую мать! Недаром я зову в Москву киевлян. Недаром, государь! Киевский князь Олег ко вратам Царьграда прибил свой щит. Велика была сила и слава русских людей. А где она теперь, русская слава? Киев — у латинян. Смоленск — и тот у латинян! О государь, свет мой, да услышь ты моление наше! И я, сирый патриарх, тебя молю, царь мой прелюбомудрый, прехрабрый!
Слезы блестели на глазах Никона, икнул, захлебнувшись своей же речью. Алексей Михайлович подбежал к нему, отер ему рукою слезы, поднял и встряхнул туесочек.
— Так вить и я того хочу! Как не хотеть! Но… пред тобою ли, великим святителем, таиться? Боюсь! Своих же воевод боюсь. Как пойдут местничаться, бороды друг у друга рвать — и про войну забудут.
— А ты умных людей приглядывай да и ободряй своей царской лаской! — строго сказал Никон.
— И этот совет твой добрый! — Царь сел на лавку, усталый, взмокший. — Сам Господь тебя послал укрепить меня, сироту. Ох, отче, спасибо тебе!
— Да за что же спасибо?
— А за то, что ты есть, что друг мне и заместо отца.
Никон смиренно опустил глаза и, постояв потупясь, сказал тихо и грустно:
— Я ведь по делу к тебе, государь. Справщики Наседка и старец Савватий челом тебе били, что исказил-де я своею волей древние церковные обряды.
Царь покраснел, будто его в чужом горохе застали.
— Погляди, что я сыскал. — Никон поклонился и положил на стол грамоту об установлении в Московском царстве патриаршества.
15
В ту ночь Никону не спалось. Жену свою вдруг вспомнил. Всю прежнюю жизнь и жену. Двенадцати лет от роду ушел он в монастырь Макария Желтоводского. К родителям вернулся семнадцатилетним. Обрадовались, женили. Два года крестьянствовал, а потом поступил клириком в сельскую церковь. Грамоте в монастыре научили, книги пристрастился читать, потому и был церковным начальством замечен, и уже на следующее лето, в 1625 году, его посвятили в священники. Двадцати двух лет перебрался в Москву. Ни шатко ни валко прожил до тридцати. И спохватился — пустая выходит жизнь. Для такой жизни и родиться было незачем. В 1635 году постриг в монахини чуть ли не силой жену и ушел в самый дальний Анзерский скит. Не ушел, уплыл. В море тот скит в студеном. Постригся, прославился строгостью, перессорился с монахами. В Кожеозерской пустыне потом спасался, игуменом избрали. А с сорок шестого года, после встречи с молодым царем, иная совсем жизнь началась: архимандрит в московском Спасове монастыре, через два года — митрополит, через четыре — патриарх.
Перебирал в памяти дни, годы, людей, но все это заслоняла жена, соблазнительный образ ее. Перепугал однажды бедную. Было дело, выпил, распалился бесовским огнем и в баню к ней влез. Сам горел и жену привел в неистовство. Забыв о Боге, три дня кряду Сатане служили.
И как пришел он в себя, ужаснулся ада, вселившегося в сердце его. Покаялся тотчас и положил завет перед святыми иконами: сорвать жизнь свою с плодоносящего древа, спрятать в черное, недоступное соблазну, ради света души.
Жену поколотить пришлось, и не раз, отучая от себя. Не хотела в монахини, к нему рвалась.
Оттого и сгинул в океане, на Анзерском острове.
И вот! Столько лет минуло, а та ночь в бане, самая пагубная его ночь, до последней, до самой стыдной малости перед глазами, живее живой, и в висках бухает.
Открыл глаза в лунном свете тень на стене как женское крутое бедро. Закрыл глаза — высокая белая грудь жены и сосок в пупырышках, как ягода ежевика.
Встал с постели. Тотчас поднялся и Киприан.
— Дай вина! — попросил Никон. — Целый ковш дай!
Выхлебал сладкое заморское пойло, покосился на соблазнительную тень на стене, усмехнулся:
— Ужо мне!
Лег.
Подумалось: «Великих патриархов без великих государей не бывает. Ох, царек! За уши тебя придется тянуть в великие. Да ведь и вытащу! Как не вытащить собинного друга».
Поглядел на стену без страха — экое седалище. И опять усмехнулся:
— Ужо мне!
И заснул. С младенчества не спал так сладко. Пробудился от радости. Встал — снег за окном, первый за зиму снег.
— Выспался? — спросил Киприан.
— Выспался.
— Ну, так одевайся! К тебе царевна приехала.
— Какая?
— Татьяна Михайловна.
Никон проворно подскочил к умывальнику.
— Одежу достань лучшую. Гребень, гребень! Расчеши-ка мне волосы, как кудель, спутались.
Вошла царевна, и было видно — не дышит. Щеки пылают, но огонь благороднейший, не свекольный, как у девок, — румяный и словно бы в инее. О глазах иначе и не скажешь — звезды. И такой в них щемящий душу вопрос, что и Никон дышать перестал.
— У нас с ночи натоплено, — сказал царевне неучтивый мужик Киприан, но сказал то, что нужно. Царевна кортель соболью скинула, и у Никона под коленями липко стало, руки — словно кур воровал.
Весна и весна! И не дуновением ветра или лучом неосязаемым, а сама плоть. Сама плоть весны! Ожерелье — стоячий воротник, алмазами горит, вместо пуговиц по платью дюжина сапфиров, платье тяжелое, шито золотом и жемчугом, но ни блеск, ни тяжесть не укрыли молодого, радостного тела.
Это ведь только утро жизни царевны, каков же тогда полдень будет!
— О святой отец! — прошептала Татьяна Михайловна. — Спаси меня, ночи не сплю! И сегодня глаз не сомкнула. — Упала на колени. — Спаси!
Никон подошел к девушке, взял ее за плечи и почувствовал — дрожит.
Дикими глазами зыркнул на Киприана. Келейник выскочил тотчас за дверь. И Никон, словно во сне, трепеща, как сама царевна, простонал:
— Молись! Молись, несчастная!
Слезы, как весенняя капель, выступали из-под плотно сжатых ресниц царевны и катились, катились…
«Боже мой! — подумал Никон. — Есть ли на Руси женщины более несчастные, чем царевны — вечные старые девы…»
Когда царевна ушла, Никон открыл изголовник и достал памятную книжицу. Против имени царевны было у него записано: «5 января 7144 года». Меньше чем через месяц Татьяне Михайловне исполнялось семнадцать лет.
Глава 6
1
Ложась спать, Аввакум сказал Анастасии Марковне:
— Ну, голубушка, завтра за собором пойду! Что же это за протопоп без собора?
Анастасия Марковна отозвалась не сразу.
— Поди, — сказала. — К самому, чай?
— Марковна! Да ты вспомни, далеко ли наше Григорово от его Вальдеманова? Перебрать всех, кто кому сват да кум, — небось еще и родня.
Анастасия Марковна молчала.
— Что раздумалась-то?
— Ох, Петрович! Уж очень большой он теперь человек.
— Да я его, как тебя, видел. Через стол не дотянуться было, а то облобызались бы.
— Ты с царем тоже лобызался.
— Потому и протопоп!
— Не потому, Петрович. Хорошие люди помогли — Неронов да Стефан Вонифатьевич. А Никон, сам говорил, морду от них теперь воротит. Ты вспомни, кого в патриархи царя просил!
— Просил Стефана, но сердцем желал Никона: кто-кто, а Никон наведет порядок. У него все эти попы Кирики, как мыши, запищат!
— Порядок нужен, — согласилась Анастасия Марковна, — разбаловался народ. До того все разбаловались, сами себя не почитают.
— То-то и оно! Голубушка, такие, как я, патриарху Никону очень даже нужны. Я ведь к нему сразу-то не полез в друзья… А теперь самое время поклониться. Никон за устройство церкви крепко взялся. Монастырь на Валдайском озере строит. Говорят, чудо света будет.