Через некоторое время заходят двое в штатском, берут меня за ухо и сажают в воронок. «Ну, че, пудель, — базарят по дороге, — будем признаваться или запираться?». Я молчу, как жмурик; они меня привозят в какой-то колоссальный дом, на улице темно, жуть, ночь, а здесь по коридорам ковровые дорожки и в кабинетах свет горит. Заводят в один свободный, запирают дверь на ключ. Я шнифтами лупаю, глядь в окно, а там железный Феликс на морозе дубаря дает, я его по шинелишке узнал. Пурга, снег, огни горят. Я отвлекся, думаю, уй, колотун, а эти два баклана снова пристали и давай мне опять умывальник ремонтировать, отдуплили всласть, так маслали, что мама не горюй. Я валяюсь на полу, как шкурка от банана, пускаю пузыри, а эти суки мне втирают: «Ничё, Петюня, вскрытие покажет, что больной отъехал именно от вскрытия. Мы потрошителям из морга с диагнозом поможем». Я им мычу, выплевывая зубы: «Да я на все согласен, вы озвучьте, чего хотели-то?» — «Мы хотели, — токают они, — чтобы ты признал распространение на пятачке травы, Ширяева, колес и стуканул бы нам о связях, поставщиках, клиентах…» Я им базарю: «Вы че, колуны зазубренные, я ж не при делах, фарца — мое призвание». Они мне: «Не надо Чебурашку ворошить, у тебя бабла немерено, фарцой столько не забьешь. Вот ты валяешься у нас в соплях и пачкаешь паркет, а ведь это отходняк, ты ж обдолбанный, дозу не всосал, вот тебя и крутит…».
И давай опять меня месить, а мне это месилово уже сильно в лом, я и завопил, как блядь на пожаре, мол, нарушаете права человека, я нацарапаю маляву в Гаагский суд, и тому подобное. Они притухли, а потом базарят: «Ладно, ладно, малый, че за хипеж, охолонись, мы к тебе с понятием, а ты сразу в несознанку. Эх ты, Петёк, обхаял и утек!». Я просекаю: есть контакт, что-то в наших отношениях изменилось. Спрашиваю их: «У вас вода-то есть?» — «Есть», — базарят. «Тогда помойте ноги и ложитесь спать». Они меня для порядка еще малехо шузами попинали и вроде успокоились. «Ишь ты, кенгуру, еще подначивает. Ты поскромнее будь, мы тебе хотим одно дельце поручить деликатное. Ежели поможешь родине как патриот, мы такому отпетому преступнику, как ты, дашь на дашь мигом амнистию оформим». А я им внагляк ответку шлю: «Мне бы сейчас пива с чипсами, да баню с биксами, вот тогда, может, и сговоримся». Но и у них не ржавеет: «Ты сначала сделай, чувачок, тебе касса только по зачету отслюнявит, а то, ишь, нахавался сурепки и хамит, как пьяный бурундук. Мы тебя определим в дурдом, там один ваучер от глюков лечится — очень вредный ваучер, ему напостоянку негатив мерещится в нашем оптимистическом социализме. Его скоро выпускать, а то вражеские голоса сильно воют, где, мол, в Совдепии свобода слова, да почему молчат демократические институты? Какие, на хрен, институты? У нас есть Институт марксизма-лениниз-ма, так он и не молчит. Словом, ляжешь в дурку и обесточишь ваучера, а то достал уже своею простотой».
Во, брателло, как меня скрутило. Не думал, не гадал, а только харю отъедал. И на тебе — в дурдом… впрочем, это лучше крытки. Ну, сам знаешь, против лома нет приема: оформили меня и отвезли, я мандражирую, трясусь, как холодец, прикинь, с шизоидами вместе жить. Ничё, потусовался среди них, секу — разные они, есть вроде бы нормальные, есть такие, у которых шифера конкретно посъезжали. Мой ваучер как будто в полном здравии, всё с каким-то пеньком замшелым углами отирается. Пригляделся — дедухе лет сто, а базарит наравне со взрослыми. Только феня у него мутная какая-то, он мне чего-то пытается втереть, а я не догоняю. Впрочем, мне это по барабану, у меня в шкарниках заточка, я свое дело туго знаю. Ловлю момент, ищу, где тонко. Ежели не сделаю, мне гебисты попенгаген на две булки разорвут, доказывай потом, что ты с горочки катался и на березку налетел. Чё интересно? Завтра доскажу, ночь на дворе, пора к сексокосилкам. Достали вы уже, рожи обуревшие, а по первяку слушать не хотели. Черт с вами. Дальше было так.
Все очень быстро завершилось. Нас перед жрачкой проветривали во дворе. За спальным корпусом был дворик, зашитый железной сеткой со всех сторон, высотою метра три. Ну, скамеечки там, снежочек на песочке… Вот мы по дворику и хиляем. Мне, конечно, проще, я почти здоровый и колесами никто не напрягает, а дурики обдолбанные слоняются, чуть ли не наощупь, их штормит, и они, чтобы равновесие держать, стараются на лавочке припухнуть. Мой ваучер от дедухи не отходит: «Батюшка, батюшка, благословите…». Поп, что ли? Сколько раз мы на прогулке, а они все вместе, не могу нигде прилипнуть. Где еще? Не в столовой же его гасить. По мне пусть бы вышел, я б его где-нибудь в темной подворотне завалил. Ясен пень, мне западло, а кому приятно? Я кровь не люблю, только как соскочишь? Суки ментовские, умеют разводить. Я секу — меньше надо было светофорить, а уж попал под раздачу, сиди и не мяукай.
Ну, думал, думал, чайник напрягал, ничё на ум не едет, нету мазы, хоть убей. В общем, пока хлебалом щелкал, ваучера моего списали из шизухи, выпустили в мир. То ли сроки вышли, то ли надоел, мне не доложили. Короче, шандец подкрался незаметно. Я мозгами пораскинул, может, и к лучшему, на свободе сподручнее ему рога поотшибать. И потом: в желтом доме нет воды — куда концы сунешь, светилово ж конкретное… Бодренько все можно вычислить и просечь, с какой хаты ветер дует. Так что я бегом на коммутатор, вызываю шефов, мол, выписывайте, а то в вашей дурке и сам неровён час с катушек съеду. Ну, вот, на другой день вломили мне на прощание поджопник и пугнули вслед: «Больше не фарцуй…». Поехал я домой, нахавался с горя в дымину, два дня продрых, как суслик в спячке, на третий очухался и вспомнил: ёперный театр!., меня же шефы напрягли! Мухой надо это дело исполнять, пока табло снова не попортили. А ведь они мне еще и крытку обещали, и место у параши. О-ёй, попадалово! Ну, думаю, хорош балду гонять, пора делом заняться. В общем, решил больше не испытывать судьбу, кому надо звякнул, взял берложкин адресок и потихоньку приступил к оперативной разработке. День слежу, другой слежу… две недели за ним бродил. Как он мне остофигел! Думаю, шандец, пора его гасить, достал уже на нет.
Ну, раз ночером, в тишайший снегопад хиляет он по переулку, я выхожу из-за угла и жду, когда он поравняется со мной. Прикидываюсь шлангом и вежливо базарю: «Слышь, фраерок, давай смольнём на пару, у тебя бацилки не найдется?». Он мне, как водится в ответ: не, не курю, мол, извиняйте, дядя. «Ах, ты не куришь», — нагнетаю я и, не говоря худого слова, резко и грубо втыкаю заточку в его податливый живот.
Чё дальше, чё дальше? Дальше яйца не пускают. Достали уже, дуремары опрокинутые…
Он обхватил меня руками и медленно опустился на колени. Снежинки падали ему на лицо и таяли, как сахар в кипятке. Он смотрел на меня снизу вверх, потом ткнулся головой в полы моего пальто. Я отступил на шаг, и он, потеряв опору, ничком рухнул в снег…
Глава 3
Что сказал Михайлов-Лидский в реанимации Института Склифосовского
Господи Боже, я уже постучался и мне открыли. Ни на минуту не забывал я о встрече с Тобой, но Ты всегда был где-то далеко, и я не соотносил свои поступки с Твоим мнением о них. В человеке всегда есть какие-то барьеры, у кого-то они выше, у кого-то — ниже. Теперь, в преддверии Твоем хотелось бы мне понять: есть ли барьеры у людоеда? Ведь Ты и его Своим присутствием одухотворяешь. Или допустимо иметь Бога в сердце и не отмывать кровь со своих ладоней? Ты объясняешь, что нам можно, а чего нельзя, родители не всегда это объясняют. Если родители не объяснили ребенку, что такое хорошо и что такое плохо, у нас есть спасительный резерв — Ты, Господи, ибо нравственные барьеры не возникают у нас сами собою, Ты, Боже, внушаешь их.
Важно: я в детсадовском летнем лагере, и нас, малявок, ведут купать в баню. Баня — нелепое приземистое строение с очень низким незанавешенным окошком, глядящим прямиком в моечное отделение. Сначала туда заводят девочек, раздевают и начинают купать. Мальчики, оставшиеся на улице в ожидании своего часа, сбиваются перед банным окошком и, отпихивая друг друга, жадно разглядывают голых девчонок. Нянечки и воспитатели внутри бани и снаружи не обращают на это на малейшего внимания, полагая, очевидно, что у пяти-шестилетних малышей не может быть плотского интереса и потому их любопытство не заслуживает порицания. Впрочем, я и сам сейчас, как наши воспитатели десятилетия назад, не вижу в нем ничего плохого — естественное детское любопытство. Но это сейчас, когда всей своей жизнью утвердил в себе понятия дозволенного и недозволенного, нравственного и безнравственного. А тогда я стоял один посреди двора и не понимал, почему не могу вместе со всеми подойти к заветному окошку и, распихав однолеток, пробиться к девчачьей наготе? Отчего я стоял один, отчего никто не проявил со мною солидарности, отчего я стоял как последний идиот с ватными ногами и с красным от стыда лицом и не мог сдвинуться с места. Помню мучительное ощущение стыда, всеобъемлющего, неизбывного, настолько мощного, что хотелось стереть себя с лица земли, вернуться в темноту материнского лона, только бы никто тебя не видел и не качал укоризненно головой, пристально глядя тебе в глаза. Но ведь никто не качал головою, никто не смотрел мне с упреком в глаза! Что же это было? Ты, Господи, знаешь и скоро сумеешь мне растолковать…