— Как это какое? На следующей неделе дочь замуж выходит, ты что, не знаешь?
— Нет, — ответил я, — не знаю. — И голос мой прозвучал так тихо, что она подняла глаза и внимательно на меня посмотрела. Я попытался скрыть свое замешательство, а потом спросил себя: а какого черта, почему я должен скрывать, что мне не по себе?
Поняла она или не поняла, что в моей душе творится, не знаю. Она еще раз взглянула на меня и сказала:
— Так уж, сынок, устроено, приходит время, и девушку отдают замуж. И ты тоже вернешься домой, когда кончится эта война, и твоя мать тебя женит на какой-нибудь красивой девушке, и заживешь ты счастливо.
Когда она это проговорила, я просто руками за голову схватился, мне показалось, что она меня пожалела, и я почувствовал в груди страшную боль, рвущую мне душу.
Я пошел к мельничному ручью, сел на землю и сказал себе: ты выходишь замуж, Кристина. Выходишь замуж — вот и все.
20 августа 1943
Дни потекли скучные, монотонные. Потихоньку подкрадывается осень, и неизвестно, чего от нее ждать.
Кристина вышла замуж. Прошлым воскресеньем приехали сваты и забрали ее. Шесть всадников, все вооруженные. На дорогах стало небезопасно, и албанцы, которые и в мирное-то время разъезжают с оружием в руках, сейчас ни на минуту не расстаются с винтовкой. Свадьбу не играли. Мужчины посидели за софрой,[13] выпили немного ракии. Выпить как следует, в таких случаях это положено, они не могли, потому что им предстоял долгий путь. И меня пригласили за софру, но прибывшие не перемолвились со мной ни единым словом, будто меня и не было вовсе.
Двумя днями раньше мне тоже захотелось сделать какой-нибудь маленький подарок Кристине. Но что? У меня ничего с собой не было. Я попытался вырезать из дерева нож, как это делают албанские крестьяне, но у меня ничего не получилось. Тогда я решил отдать ей медальон. Она несколько раз внимательно его разглядывала.
— Возьми, — сказал я ей, — от меня на память.
Она обрадовалась и взяла медальон.
— Святая Мария?
— Да, — сказал я.
— Кто тебе ее дал? — спросила она. — Мама?
— Нет. Начальство.
— А зачем?
— Чтобы меня ни с кем не перепутали, когда убьют.
Она засмеялась.
— Откуда ты знаешь, что тебя убьют?
— Ну, если убьют.
— Кристина! — позвала тетя Фроса со двора.
Она сказала «спасибо» и убежала.
Вот так я отдал ей то единственное, что у меня было. А зачем мне этот медальон? Уж если я пропал, так пропал. Я еще жив, но уже пропал, и не хочу я, чтобы меня опознавали после смерти.
Обед закончился. Сваты поднялись, перекинули через плечо винтовки и сели на коней. Один из них, белый, весь изукрашенный, предназначался для Кристины. Кристина плакала. Плакала и тетя Фроса, а мельник курил трубку и молчал. Затем они обнялись с дочерью, а я сидел молча в стороне, и мне хотелось, чтобы она хотя бы сейчас, в последний момент, на меня посмотрела. Но глаза у нее были полны слез, и плечи вздрагивали. Какая она была красивая! Я тоже хотел попрощаться, но почему-то не осмелился подойти к лошадям, может быть, из-за молчаливых суровых сватов или, может, еще из-за чего, я и сам не знаю. Знаю только, что я одиноко сидел в стороне, и никто даже и не вспомнил обо мне, и я остро, как никогда, почувствовал себя чужим и лишним среди этих людей.
Кони тронулись. Кристина в последний раз обернулась, а всадники уже приближались к зарослям. Сначала в кустарнике скрылись кони, затем спины людей и, наконец, длинные черные стволы винтовок. Мы втроем в полном молчании поплелись обратно. Мельник с женой вошли в дом, а я упал ничком на траву возле ручья. На душе у меня было тяжело, и я вдруг горько заплакал.
Я и сам не знаю, отчего я плакал. Плакал не по уехавшей Кристине, нет, я плакал скорее о себе самом.
24 августа 1943
Уже несколько ночей по шоссе в сторону Гирокастры непрерывно движутся войска. Похоже, в ближайшее время что-то должно произойти. Крестьяне, которые приходят на мельницу, рассказывают, что в селах опять полно беженцев из города. Беженцы повсюду — и повсюду запах пепелища, они словно приносят его с собой. Все ждут еще больших бед.
Говорят, что в наших краях уже появлялся «Голубой батальон». Одни утверждают, что он по ту сторону горы Люнджерии, другие — что его видели гораздо ближе. По ночам меня опять одолевает страх. Сплю я плохо, все время вскакиваю и прислушиваюсь.
Я очень тоскую по Кристине.
1 сентября 1943
Дует холодный осенний ветер. Иногда меня охватывает ужасная тоска, и мне кажется, что дни мои сочтены, хотя мне всего двадцать два года. У меня такое чувство, что я заблудился в пустыне.
Часто я сижу у ручья. Здесь мне нравится больше всего.
Сижу и смотрю на спокойно текущую воду — по ней плывет то листок, то коряга, а то совсем ничего — только зыбкие отражения.
Мне вспоминаются те дни, когда наша дивизия проводила военные операции в албанских селах. Я хорошо помню оросительные каналы, которые встречались нам повсюду. Не знаю, почему эти, лопатами вырытые каналы с тихой, спокойной водой так волновали меня. Ничто мне не вспоминалось потом так подробно и четко, как эти албанские каналы. Я шел вдоль них с винтовкой за плечом, и мне было не по себе. Они тревожили меня, вызывали смутный страх. Мне казалось, что они будят во мне какой-то древний инстинкт, вынуждают меня что-то совершить.
Я читал как-то в гимназии одну книгу. Не помню автора. Там шла речь о древних инстинктах, просыпающихся иногда в волкодавах. То же самое происходило и со мной, когда я видел воду в каналах. Она будила во мне в это жестокое время какие-то старые, забытые чувства. Они меня к чему-то призывали. Я прислушивался к вечному, несмолкающему журчанию воды, и наверняка возле какого-нибудь оросительного канала у меня появилась смутная мысль дезертировать, она укреплялась во мне все сильнее.
И теперь я прихожу часто к ручью, сажусь возле него и думаю о том, что, кто знает, может, придут лучшие, нормальные дни и для нас, бывших солдат, которые и сами не знают, кто они такие и что их ждет впереди.
5 сентября 1943
Тишина. Начали желтеть листья. Сегодня утром, высоко-высоко в небе, над нашими головами, пролетело несколько сотен самолетов на северо-восток.
Кто знает, из каких краев они прилетели и какие края летят бомбить! Небо открыто со всех сторон.
Как мир до всего этого докатился?
Глава двенадцатая
Здесь записи кончались. Была поставлена еще одна дата — 7 сентября 1943, но, неизвестно почему, была потом зачеркнута. Похоже, он забросил дневник, может, ему не о чем было писать, а может, просто надоело это занятие.
Генерал раздраженно отшвырнул тетрадь — никаких полезных сведений в ней не оказалось.
— Есть что-нибудь интересное? — спросил священник.
— Записки сентиментального нытика.
Священник взял тетрадь и открыл на первой странице.
— Его имени нигде нет, — сказал генерал. — Он упомянул только свой рост. Метр восемьдесят два.
— Да у него рост полковника Z, — сказал священник.
Они посмотрели друг на друга и отвели глаза.
— А из какого полка и батальона, он не написал?
— Только дивизию. Он из «Железной дивизии». Других данных нет.
— Странно!
— Там есть кое-что и о «Голубом батальоне», но о полковнике Z он не пишет.
— Все записи датированы сорок третьим годом, — сказал священник, перелистывая тетрадь. — Когда он упоминает о «Голубом батальоне»?
— В самом начале тетради и в конце, то есть зимой и в сентябре.
— В сентябре полковника уже не было в живых, — сказал священник.
— Верно.
Священник принялся читать дневник.
Генерал попытался представить финал этой истории, о которой старик крестьянин рассказал священнику. Как «Голубой батальон», озверевший от неудач, однажды днем нагрянул на мельницу, видно, кто-то им сказал, что здесь прячется дезертир, и как затем они нашли притаившегося среди мешков с мукой солдата, а солдат был весь белый, обсыпанный мукой, словно раньше времени завернулся в погребальный саван, как потом его вывели, подталкивая стволами автоматов, и как он пятился, отступая все дальше и дальше к ручью, и наверняка свалился бы в воду, но его застрелили в двух шагах от ручья, и он упал головой в воду, вокруг его головы сразу образовался небольшой бурун, словно в ручей упал камень, неспешное течение расправило мокрые волосы, и они шевелились в воде, будто причудливые черные водоросли. А как иначе мог кончить дезертир? — подумал генерал.