— Ты один или с товарищем каким здесь живешь?
— Один, мама.
— Не больно ли шикарно, Алешка?
— Не знаю, — засмеялся он. — Начальство так приказывает.
— Начальству виднее, — степенно согласилась Алена Дмитриевна.
Не успели они накрыть на стол, зазвонил телефон. Алексея срочно вызывали в штаб. Он поцеловал мать в щеку:
— Извини, мама, скоро вернусь.
— Ну, иди, иди, сынок. Служба, ничего не поделаешь, — напутствовала Алена Дмитриевна.
Он возвратился довольно скоро и был удивлен переменой, произошедшей в матери. Глаза были тревожными и озабоченными, она долго не сводила с него взгляда.
— В чем дело, мама? Что тут произошло?
Алена Дмитриевна села за стол, стала задумчиво протирать тарелку за тарелкой, хотя они и без того были чистыми.
— Я тут без тебя два раза выходила на звонок, Алешенька.
— Ну и что же?
— Первый раз дверь открыла — Гагарин на пороге стоит. Он хоть и без орденов, но я его сразу признала. Все-таки и золотая звездочка на кителе, и значок космонавта. Не успела ему сказать, что тебя нет, следом — Титов. Улыбается и вежливо-вежливо спрашивает, где, мол, Алексей Павлович. Отвечаю — нет. Он сощурился и сказал: «А вы его мама? Очень приятно познакомиться». И руку мне пожал. Скажи, сынок, они просто твои знакомые или…
— «Или», мама! Честное слово, «или», — хохоча перебил ее Алексей.
Алена Дмитриевна растерянно развела руками:
— Стало быть, и ты космонавт?
— И я, мама.
Она грустно и озадаченно покачала поседевшей головой:
— Ой, Алешка, сынок ненаглядный, хоть бы ты никогда не летал в этот самый космос.
— Да отчего же? — удивился Горелов, но мать сухо его остановила:,
— Нет, ты мне скажи, может так случиться, что ты готовишься, готовишься к полету и не полетишь?
— Конечно, может.
— Вот и хорошо, если бы так случилось, — строго подытожила она. — Не хочу, чтобы ты Землю под ногами терял даже на считанные дни. К ней потом прирастать трудно.
— Мама, да почему? — весело поинтересовался Алексей.
Она подняла сухую узловатую ладонь:
— Потом тебе объясню. Когда взаправду лететь соберешься.
«Чудная мама, — подумал сейчас, мчась в машине на вокзал, Горелов. — Эти внезапные переходы от нежности к строгости — пойди разберись в них».
Вдруг он вспомнил о Лидии и с тревогой подумал: «Мама вынесет мне приговор». Письма Лидии, то короткие, то длинные, завершавшиеся Наташкиными каракулями, приходили из Степновска чуть ли не каждый день. От них Горелов свежел душой, словно обдуваемый весенним ветром, легко носился по гарнизону, выполняя свои сложные обязанности космонавта, готовящегося к старту. Когда оставался один, перечитывал их, переживая все, что переживали до него целые поколения влюбленных молодых людей. Но было в его любви одно не совсем обычное обстоятельство. Далеко не каждый из любивших впервые собирался связать свою жизнь с женщиной и сразу сделаться отчимом. Его первая любовь была значительно сложнее. Чего же боялся Алексей? Неужели того, что он не сможет принять Наташку, как свою родную дочь? Нет, совсем нет! К этой светловолосой девчонке с синими льдинками глаз он сразу привязался, как к родной, и она потянулась к нему всем сердечком. Может, тень прошлого и мысли о том, что не ему, а другому подарила Лидия первые свои ласки? И тоже нет. Разве она виновата и тем более тот, другой, давно уже ставший жертвой радиации? Больше всего боялся сейчас Алексей матери, ее последнего материнского слова. Он ей написал, что полюбил женщину и собирается связать с нею жизнь, удочерив ее ребенка, ее Наташку. Сообщил об этом матери очень кратко. В ответ не получил ни слова. Ни одобрительного, ни порицательного. Приходили одно за другим из родного Верхневолжска письма с обычными ласковыми концовками, в которых просила Алена Дмитриевна сына беречь себя, не спать при сквозняках и одеваться потеплее в морозы, вовремя ложиться и встречать на ногах солнце, но о Лидии не было в них и намека. Будто не существовало и Лидии, и их любви.
За окном машины уже проносились окраины столицы. «Волга», вздрагивая, замирала у перекрестков под светофорами. На перрон Ленинградского вокзала Горелов вбежал в ту минуту, когда зеленый электровоз уже подтягивал к тупику длинный состав. Он быстро вскочил в шестой вагон и обнял в купе заплакавшую от радости мать. Несмотря на жаркий день, был на Алене Дмитриевне утепленный синий плащ и белые вязаные носки.
— Задохнешься, мама, — ласково усмехнулся сын, — сегодня по сводке тридцать два предполагается.
— Пар костей не ломит, — ответила она.
Алексей скользнул глазами по новенькому коричневому чемодану.
— Ого, мама! Да ты на этот раз без деревянного сундучка. Чемоданчик-то модерновый.
— Чего ж хотел, Алешенька? Век ведь ноне такой. Нейлон, перлон, стеклянные дома. У меня сейчас девчата, студентки из техникума живут. Пустила, чтоб не так скучно было. У них только и разговоров, что про этот перлон да нейлон. Вот и я отставать не хочу от века.
— Молодчина, мама!
Пока они шли по перрону к выходу на привокзальную площадь, он искоса рассматривал мать. Она стала сутулее, чем в прошлый свой приезд, а острые похудевшие плечи опустились, не были гордо выпрямленными, как раньше, на обветренных щеках появилось много новых морщинок. А глаза были прежние: черные, добрые, с затаенной грустинкой. Мягкая, будто прощающая что-то такое, что не следовало бы сразу прощать, улыбка теплилась на сухих губах.
Они приехали в городок в обеденные часы. Алексей позвонил в столовую, попросил принести два обеда. Сейчас его в городке баловали, любая официантка считала чуть ли не за честь выполнить такое поручение. Мать, распаковывая чемодан, неодобрительно усмехнулась:
— Глядите-ка, люди добрые, уже и обеды на дом требует. Ни дать ни взять генерал какой! Да я бы лучше сама сходила за тем обедом… А судочки, в каких еду принесут, они, часом, не серебряные? Это же стыдно, чтобы мне, колхознице, в судочках обед приносили.
— Не ворчи, мама, — остановил ее Алексей. — Ты же такой редкий гость. Хочешь, и генерал у нас будет сейчас за столом? Наш командир, Сергей Степанович. За-ме-ча-тельный мужик!
— Вот еще, — отмахнулась Алена Дмитриевна. — А Министра обороны случайно позвать не сможешь?
Она выкладывала на стол свои крестьянские дары, без которых не мыслила поездку к сыну. Алексей хватал их в руки и не скрывал восторга:
— Ну и прелесть ты у меня, мама! Мед-то какой свеженький да на цвет яркий. А сальце-то, сальце в четыре пальца толщиной. Огурчики, наверное, прямо с грядки? И, конечно же, анисовки. Небось с той яблоньки, что под моим окном?
— С той самой, сынок, — вздохнула мать. — Еще не забыл, в каком году она посажена?
— Нет, мама.
— В том самом, когда ты родился. Это я своими руками ее посадила по просьбе Павлика, отца твоего. Он так и отписал с фронта: посади, Аленушка, яблоньку в честь моего Алешки, и пусть она растет с ним наравне.
Мать подошла к стене, на которой висела дорогая ее сердцу картина. Высокий обрыв над бурным течением Днепра, одинокая солдатская могилка и две скорбные фигурки у нее: женщина, согбенная от горя, и мальчик в стоптанных башмаках. Это были они — вся семья Гореловых: он, мать и отец. Только отец ничего уже не мог сказать из-под могильного камня. «Дуб над Крутояром» называлась эта картина. С гордостью считал космонавт Горелов, когда-то мечтавший стать художником, что это единственная работа, за которую ему ни перед кем не стыдно.
— Чудесно как, сыночек, — прошептала Алена Дмитриевна, — даже плакать хочется. — Затем мать подошла к мольберту, стоявшему в самом светлом углу, долго и внимательно рассматривала неоконченный портрет женщины с высокой прической и задумчивыми синими глазами, смотревшими на нее с добрым участием. Опустила взгляд на валявшиеся в беспорядке краски и кисти.
— Красивая… Она, что ли?
Алексей лизнул языком внезапно пересохшие губы. Вот и начался разговор, которого он ждал и потрухивал.