Литмир - Электронная Библиотека

Ее казнили 16 октября 1793 года. Папаша Дюшен достиг вершины своего триумфа.

«Я видел, как голова мадам Вето упала в корзину. Вряд ли я смогу описать всеобщее ликование санкюлотов, когда злобную тигрицу везли через весь Париж в экипаже с тридцатью шестью дверцами, запряженном не как раньше — прекрасными белыми лошадьми, разряженными и украшенными султанами из перьев, а двумя клячами из конюшен мэтра Самсона, которые, казалось, так хотят избавиться от этого бремени всей Республики, что едва удерживаются от того, чтобы пуститься вскачь и быстрее достигнуть места казни. Шлюха, как ни странно, держалась нагло и дерзко до самого конца. Однако ноги у нее все же подкашивались, когда пришлось взойти на эшафот, чтобы поиграть в „горячие ладошки“[12], — очевидно, из страха подвергнуться после смерти еще худшему наказанию, чем нынешнее. Наконец ее проклятая голова отделилась от журавлиной шеи, и воздух огласился криками „Да здравствует Республика!“»

Казнь первой партии жирондистов состоялась 31 октября 1793 года. За ней последовала казнь герцога Орлеанского — 7 ноября. На следующий день на эшафоте оказалась мадам Ролан, которая воскликнула, подняв голову к небу:

— О, Свобода, сколько же преступлений совершено ради тебя!

Прокатилась новая волна казней в Марселе и Лионе.

В Тулоне маленький корсиканец начал вершить собственное правосудие. Некогда папаша Дюшен предсказал появление Наполеона: «Снова случится то, что всегда случалось: один из военачальников, более проворный, чем все остальные, двуличный тип, начнет льстить армии и народу и постепенно ввергнет их в самое постыдное рабство, а они даже ничего не заподозрят. Именно так действовали многие правители».

Вандейцы отступили к Гранвиллю, снова пошли в наступление, снова отступили. Франция была охвачена войной со всех сторон. В речах папаши Дюшена теперь звучал некий отголосок сомнений, овладевших санкюлотами, относительно стратегии изо всех сил свирепствующего Террора:

«„Ты говоришь только о том, чтобы душить, убивать, казнить, резать, — упрекают меня газетчики, — ты чересчур кровожаден, презренный торговец печными трубами! Разве мало уже пролилось крови?“

Нет, даже слишком много — но по чьей вине? По вашей вине, проклятые сони, — это вы остановили карающую руку народа, когда он уже готовился нанести удар».

В разгар этой бойни все же нашлось время переименовать Нотр-Дам в храм Богини Разума. Все остальные парижские храмы были закрыты. Из Пантеона вынесли прах Мирабо и выбросили его в сточную канаву.

Тем временем чета Симон продолжала свою работу по «перевоспитанию» Людовика XVII. Теперь Эбер хотел, чтобы ребенок обвинил свою тетку Элизабет. Он работал над этим обвинением, тщательно собирая доказательства; он заставил дофина подписать новые разоблачительные показания: якобы Элизабет фабриковала вместе с королевой фальшивые ассигнации в период заключения в Тампле. Этот бред не заслуживал бы того, чтобы о нем упоминать, если бы не был подписан дрожащей рукой Людовика Капета: мало того, что одна буква в имени была пропущена, а другая нацарапана кое-как, но и все остальные разъезжались в разные стороны. Неужели ребенок забыл все уроки чистописания всего за три месяца? Или он был пьян? Может быть, он уже наполовину ослеп?

Во всяком случае, Симон больше не мог сидеть в Тампле, сложа руки и лишь пассивно наблюдая за тем, как медленно угасает его воспитанник. Башмачника уже ничего не развлекало — ни карты, ни шашки. Он даже больше не возмущался. Все его педагогические меры заключались лишь в том, что изредка он поколачивал принца, чтобы привить тому «республиканские манеры». Тогда Симон еще чувствовал себя полезным. Но его подопечный уже ничему не сопротивлялся. Последнее проявление неповиновения состояло лишь в том, что среди ночи он вставал, чтобы молиться. Кроме этого, он часто мочился в постель. Но, в сущности, он уже никого не занимал. Мамаша Симон чувствовала смутные угрызения совести и сознавала, что не понимает, к чему все это приведет. Она спрашивала Эбера, как же быть с чаянием папаши Дюшена: «Пусть маленького змееныша и его сестру отвезут куда-нибудь в пустыню. Я не знаю другого приемлемого способа от них избавиться; однако нужно это сделать любой ценой. К тому же, что может значить один ребенок, если речь идет о спасении Республики?» Но если так, чего же мы ждем? Кончилось тем, что мамаша Симон, жена тюремщика, терзаемая угрызениями совести, впала в безумие, и ее пришлось отвезти в Бисетр[13].

8 января 1794 года Симон по настоянию Эбера был освобожден от обязанностей надзирателя за сыном Капета. Спустя десять дней чета Симон покинула Тампль.

— Маленький мой Капет, уж и не знаю, когда мы снова с тобой свидимся, — всхлипывала Мари-Жанна, в последний раз прижимая ребенка к груди.

— Не беспокойся, — осклабился Симон, который слегка пошатывался, поскольку был пьян, — жабеныш еще не раздавлен, но уж точно никуда из своего болота не выберется!

И он в последний раз неверным жестом, в котором смешались отвращение, привязанность, патриотизм, волнение, послушание и просто глупость, отвесил бывшему воспитаннику легкий подзатыльник.

Людовик XVII растерянно смотрел, как уходят его последние родители, и чувствовал себя опечаленным, сам не зная почему.

Комитет решил, что преемника у Симона не будет. В Тампле удвоили охрану, а ребенка перевели в другую комнату, совсем маленькую, на верху башни, откуда не разрешили выходить. На двери поставили замки и засовы, на окна — ставни, тоже запиравшиеся на замок, чтобы никто не смог увидеть дофина. Его держали изолированным от всех, ожидая приказа убить его, возвести на трон или выдать в обмен на то, чего потребуют вандейцы, испанцы или австрийцы. Толком революционеры не знали, что с ним делать, но этого и не нужно было знать. Ничего также не было известно о его состоянии здоровья.

Людовик XVII был в эпицентре урагана, где царила полная тишина.

4 марта 1794 года Эбер поднялся на трибуну клуба кордельеров, чтобы произнести обвинительную речь против Фабра д’Эглантина и Амара, двух своих бывших друзей. Заодно он снова потребовал расправы над шестьюдесятью уцелевшими жирондистами.

— Вот уже два месяца я сдерживаюсь, следуя закону, который велит действовать осмотрительно, но мое сердце больше не может с этим мириться…

— Папаша Дюшен, говори и ничего не бойся: мы все здесь — твои соратники, и мы готовы нанести удар!..

— Я адресую тебе тот же упрек, Эбер, который ты адресуешь самому себе: вот уже два месяца ты боишься сказать правду. Говори, мы тебя поддержим!

— У меня в кармане номер «Папаши Дюшена» четырехмесячной давности; если сравнить его тогдашние речи с сегодняшними, то можно подумать, что он при смерти!

— Братья и друзья, — заговорил Эбер, — меня справедливо упрекают в осторожности, которой я вынужден был придерживаться в последние месяцы…

Он говорил и говорил, но единственной вещью, которой от него ждали, был призыв к очередному восстанию. Кордельеры требовали этого, так что Эбер и его друзья оказались буквально приперты к стене: «Нельзя больше отступать; нужно, чтобы революция завершилась». Они хотели поднять последнее восстание, которое наконец привело бы смелого человека к власти, сделало бы его королем, диктатором, президентом — кем бы то ни было, но они ничего не предусмотрели заранее, не выстроили никаких планов, не организовали заговор. По сути, Эбер со своими сторонниками был все равно, что на сцене театра: он оказался пленником слов, слова создавали иллюзию могущества, которое, однако, теперь ускользало от него, как мираж. Сторонники Эбера поднимались на трибуны, говорили, писали; но в жизни каждого революционера наступает момент, когда нужно прекратить требовать революции, прекратить призывать к восстанию, а вместо этого молчать и действовать, с помощью верных людей с длинными ножами.

вернуться

12

Старинная детская игра; здесь — намек на позу человека, казнимого на гильотине, который стоит на коленях со склоненной головой и открытой шеей (что входит и в правила игры).

вернуться

13

Бисетр — психиатрическая больница в Париже.

61
{"b":"170309","o":1}