Литмир - Электронная Библиотека

Через десять минут Дора вернулась и объявила, что скоро все будет готово.

— Не знаю, правда, понравится ли вам угощение. Это ливанское блюдо.

Анри отпил еще глоток жевре-шамбертен. Содержимое опрокинутого бокала он считал очень досадной потерей — вино оказалось даже лучше, чем можно было ожидать.

Он потягивал вино, в одиночестве сидя на двухместном канапе, напротив шеренги книжных шкафов. У Доры было множество книг, по большей части современных, — видимо, их авторы были героями ее передач. Книги Анри Нордана стояли на видном месте, их было две — самые последние. Да и все остальные выглядели совсем новыми, за исключением арабских, очевидно, привезенных Дорой из охваченного войной Ливана. Анри спросил себя, оттого ли это, что хозяйка обращалась с ними очень аккуратно, или же оттого, что она никогда не снимала их с полок? Очень уж ровно книги были выстроены, буквально по линейке — видно было, что они составляют гордость хозяйки. На них было приятно смотреть, но издалека, поскольку, приблизившись, можно было разглядеть на корешках имена тех литературных знаменитостей, то и дело мелькавших на телеэкране, из чьих шедевров Анри не прочел ни строчки.

Что ж, видимо, Дора хорошо знает французскую литературу, сказал себе Анри, и даже, судя по всему, не только французскую, но и написанную на французском языке.

Потом он заметил едва ли не полное собрание сочинений одного греческого писателя, считавшегося, впрочем, интернациональным. Не является ли это признаком каких-то особых отношений грека с Дорой, подумал Анри, ощутив укол ревности. Может быть, она спала с ним? И со всеми теми, чьих книг у нее осталось больше четырех-пяти? Но, во всяком случае, ни одному из писателей не удалось объяснить ей, что такое любовь. Они надеялись этого достичь, даря ей свои книжонки, но напрасно. Никто из них в этом не преуспел. Мне повезло.

Анри снял с полки книгу на арабском языке — массивную, тяжелую, в кожаном переплете — и принялся листать ее. Листы были разными, то более плотными, то более тонкими. А шрифт был и вовсе загадочным.

И вдруг, продолжая настойчиво вглядываться в эти буквы, такие непонятные и красивые, напоминавшие узор, — словно в тайной надежде на то, что вот сейчас, каким-то чудом, арабский язык вдруг станет ему понятен и все написанное обретет смысл, — Анри ощутил другое чудо. Это был невероятно вкусный запах, исходивший не от книги, как ему в первый момент показалось, а со стороны кухни: аромат копченой баранины, поджариваемой на сковороде. Постепенно он распространился по всей квартире, окутав и книги, и канапе, пропитав весь этот незнакомый мир, о котором Анри ничего не знал; и внезапно доводы в пользу того, чтобы оставаться у Доры, капитальным образом изменились: он понял, что чертовски голоден. Анри отправился на кухню, где Дора уже раскладывала по тарелкам ломтики мяса с гарниром из яичницы и турецкого гороха. Но Анри почти не замечал лица хозяйки, ее улыбки; он сосредоточился лишь на содержимом своей тарелки, таком аппетитном и по запаху, и по виду. Все, что он смог произнести во время еды, свелось к нескольким «М-мм-м!».

— Это еда пастухов, — объяснила Дора. — Они берут ее с собой в горы. Обычно пастухи остаются там на всю зиму.

— Как это кушанье называется?

— Каварма. Каждый раз, когда я приезжаю в Ливан, моя тетя готовит котелок или два. Это совсем несложно сделать.

— О! Вот прекрасное определение для любви! — с воодушевлением произнес Анри, кладя на стол салфетку. — Это именно то, что совсем несложно сделать!

Анри и Дора провели четыре дня в квартире с высокими потолками, никуда не выходя. В разговорах часто возникала одна и та же тема: что они скажут другим? И скажут ли что-нибудь?

Наутро пятого дня Дора встала и оделась.

— Мне нужно ехать на работу.

Некоторая неловкость возникла между ними в тот момент, когда она попросила Анри уйти до того, как она вернется.

Но Дора также попросила, чтобы перед этим он еще раз доставил ей удовольствие, и он повиновался с четкостью настоящей секс-машины, в которую превратился за эти дни.

~ ~ ~

Сильвия Деламар и оба ее помощника сидели на своих обычных местах за длинным столом в прокуренном кабинете для совещаний.

— Нужно будет обратить особое внимание на костюмы, — говорил Анри. — До Революции вещи порой служили владельцам всю жизнь, во всяком случае, гораздо дольше, чем сейчас. Их чинили, подновляли. Какой-нибудь плащ или накидка могли прослужить целый век, если не два. Богатые люди отдавали вышедшую из моды одежду своим слугам, а те, по прошествии еще нескольких лет, передавали ее мелким торговцам или ремесленникам, жившим по соседству. Ну а те еще лет через двадцать отдавали ее беднякам. Поэтому в городах, особенно в Париже и Версале, можно было наблюдать круговорот моды последних двух веков, от эпохи Людовика XIV до Регентства, в котором мелькали английские, турецкие, испанские одежды. Причудливее всего были одеты дети — у них всегда был такой вид, будто они собрались на карнавал. Но весь этот маскарад прекратила Революция, точнее, экономический кризис, который ее сопровождал: богатым людям больше нечего было отдавать, а тем, что были беднее, пришлось самим шить себе одежду из самых дешевых тканей. Один и тот же материал, один и тот же фасон, одинаковая расцветка, чаще всего в полоску, словно у каторжников, — и вот то, что вначале было суровой необходимостью, к 1791 году превратилось в принцип, стало знаком принадлежности к «правильному» классу. К революционному снобизму добавились политические требования; одежда получила название революционной песни — карманьола превратилась в эмблему санкюлотов. Изобретение единого для всех костюма нивелировало классы до полной неразличимости. И вот на основе этого своеобразного кокетства выстроили наиболее губительную политическую концепцию — учение о «пролетариате». Путь к социальной войне был открыт.

— Вы, я смотрю, очень хорошо подкованы, Анри!

— Я также много думал о статистах. Статисты — это главная болезнь французского кино! Единственное лекарство, на мой взгляд, — снимать в обычной современной обстановке. Поставить гильотину на площади Согласия, не меняя ничего вокруг, и прямо так и снимать, среди автомобилей.

— Ну, это уж слишком!

— Да, именно так! Устроить сад для юного дофина прямо на террасе Тюильри. И сцены в Тампле тоже снимать прямо в сквере Тампля, какой он сейчас, напротив мэрии. Актеры будут в костюмах XVIII века, а вместо статистов будут обычные прохожие, зеваки, туристы — пусть щелкают своими фотоаппаратами из-за ограды…

— Не скрою, меня немного пугает эта идея.

— Меня тоже. Но что вызывает у меня глубокое отвращение, так это идея обычного исторического «костюмного» фильма, с картонными декорациями, вылизанными улицами и толпой статистов — которых вечно не хватает, — чтобы кричать фальцетом: «Смерть королю!» Вместо этого лучше уж снять студенческую демонстрацию протеста. Студенты, по крайней мере, умеют кричать как следует, к тому же протестуют искренне — им действительно хочется сокрушить нынешний режим. Они возмущаются не за деньги. Достаточно будет провезти королевскую карету мимо одной из таких демонстраций — и вот увидите, молодежь будет танцевать «Карманьолу»! Представьте себе Людовика XVI перед пирамидой Лувра, и с ним — юного дофина, такого хорошенького: они идут впереди свиты, похожей на армию в миниатюре, и останавливаются, чтобы пропустить автобус девяносто пятого маршрута. Потом ребенок возлагает цветы к подножию мемориала на площади Карусель. Зеваки с умилением наблюдают за ним, они не знают, что за фильм снимается. Но когда им говорят, что это Людовик XVII, когда им объясняют, что невинная кровь этого ребенка напитала корни наших побед, они меняются в лице.

— Но что вы этим хотите показать?

— Что народ это всегда народ. Что во все времена это все та же толпа, готовая линчевать своих недавних кумиров, ниспровергать своих богов. Туристы в нынешнем Версале ничем не отличаются от тех, что приезжали туда в 1785 году, чтобы навестить призраков королевской семьи. Кровать короля, кровать королевы. Самые энергичные добираются до Малого Трианона — посмотреть на огромную кровать Марии-Антуанетты, настоящий «траходром». Привилегированные гости, искренние поклонники дворца, испытывают священный трепет в маленьком театре; но в основном всюду правит толпа, бесцеремонно вторгающаяся в покои монархов. Представьте себе толпу зевак, собравшихся вокруг съемочной площадки: они готовы торчать там часами, восторгаясь даже тогда, когда ничего не происходит. Народ в Версале был точно таким же.

21
{"b":"170309","o":1}