Литмир - Электронная Библиотека

Все могут представить эту картину: Генрих IV в парадном костюме стоит на четвереньках, а дети ползают вокруг отца или забираются ему на спину. Но на самом деле такие сцены происходили в кровати, и все участники были голыми. Историки, авторы современных учебников, это знают — они читали дневник Эроара, изданный в карманном формате в 1868 году Фирменом Дидо, но они бесстыдно лгут нам, и легко догадаться почему. Будут ли упрекать кинорежиссеров за некоторые исторические вольности, в частности, по отношению к Людовику XVI? Серьезные историки говорят, что нельзя судить историю с точки зрения современной морали. Но для чего служит мораль, как не для того, чтобы судить — и осуждать — те преступления, что остаются безнаказанными: войны, массовые уничтожения, любые несправедливости? Мораль постоянно меняется, и мы вынуждены беспрестанно переделывать историю. Переписывать ее. Историки прошлого века сочли, что поведение Генриха IV со своими детьми аморально, они не стали писать об этом в своих учебниках. И нынешние историки, увидев, как Людовик XVI лижет пухлые ягодицы своего сына, словно шарики ванильного мороженого, от ужаса вскарабкались бы на деревья.

Очевидно, самая большая сложность — найти младенца, родители которого согласились бы, чтобы актер, играющий Людовика XVI, лизал его ягодицы. Что касается сцены в Сан-Бартелеми, тут проблем не будет — наоборот, очень интересно смотреть, как твоего мальчишку выбрасывают из окна горящего дома. Но о том, чтобы показать на экране «воробушка», не может быть и речи. Поэтому нам надо поторопиться, чтобы сделать собственного ребенка, — заключил Анри, не переставая массировать Доре ноги.

Он продолжал эту беспорядочную болтовню, и вдруг ему пришла в голову идея смены кадров: Мария-Антуанетта и Ферзен в одной постели с ребенком, все трое играют, возятся под простынями — очаровательные волнообразные движения ткани, как в фильмах Антониони — мягкий свет, плавные жесты — и незаметный переход: вроде бы те же самые простыни, но оказывается, что это погребальный саван мадам Эбер.

Жак-Рене прибыл слишком поздно: его мать умерла ночью. Он стоял перед ее телом, окруженным свечами. Ее руки были скрещены на груди. Он не мог поверить, что ее больше нет.

Затем вернулся к сестрам, Одиллии и Алисе, сидевшим в гостиной в компании кузена Этьена. Они пили портвейн маленькими глотками из маленьких стаканов.

Эбер сел. Одиллия налила ему вина, и он за один раз осушил стакан. Она налила еще.

Алиса протянула брату кошелек, в котором было пятьсот ливров.

Они продают дом. Это мать так решила.

Одиллия выходит замуж, подумать только, за Этьена! Они будут жить в замке Буасси и заполнят его детьми, если Бог того захочет — а Он конечно же захочет. Алиса поедет с ними.

(Очевидно, Бог не захотел, чтобы Алиса тоже вышла замуж.)

Эбера все это очень удивило, как будто он не знал, что, после того как он запятнал доброе имя семьи, жизнь обеих сестер была сломана. С тех пор как его осудили, больше никто во всем Алансоне с ними не заговаривал. Они прожили париями все эти десять лет.

— Вот отчего мама умерла, если хочешь знать, — тяжело вздохнула Одиллия.

— Ты меня обвиняешь в том, что это я убил ее? Очень мило, но по какому праву?

— Тебе лучше уехать, — подал голос Этьен.

— Вот как? Ты меня выгоняешь из моего же дома?

— Это уже давно не твой дом.

— Неужели?

— Ты слишком долго заставлял сестер страдать.

— Страдать? Да от чего же они страдали? От того, что больше не могли сидеть в первом ряду на мессе в церкви? От этого, что ли? Да что они знают о страдании, эти две ханжи? Они никогда не видели настоящих страданий. Они никогда не видели бедняков — только слышали о них. Им нужно приехать в Париж, и я отведу их в Сальпетриер, туда, где собраны прокаженные и сумасшедшие, а потом, если у них еще хватит сил, в тюрьму Сен-Аазар. По вечерам они смогут увидеть детей, которые выбираются из своих трущоб — тех, кому не во что одеться, кто смотрит на проезжающие мимо кареты и ждет милостыни, которую никогда не подают. Детей, которые каждую ночь замерзают насмерть, а по утрам их подбирают и свозят в общие могилы.

Одиллия расплакалась, Алиса погрузилась в молитву. Часы пробили час дня. Эбер налил себе еще стакан портвейна, выпил вино одним глотком и встал.

— Ты не останешься на похороны? — спросила Одиллия сквозь слезы.

Эбер не ответил. На улице, где стоял привычный для Нормандии промозглый холод, он пересчитал свое наследство.

По прошествии двух дней он снова был в Париже. Он шел по улице — сирота с полными карманами денег. Он решил потратить их на потаскух и модные магазины.

На углу улицы Люксембург, прямо за «Одеоном», начиналось представление театра марионеток, собравшее небольшую толпу детей, их нянек, ремесленников, у которых был обеденный перерыв, стариков и всякого рода зевак. Эбер тоже приблизился.

— Это превосходно, это великолепно, дамы и господа! Заходите, заходите! Через минуту мы начнем! Зал уже почти полон. Ручаюсь, никогда в жизни вы не видели столь редкого и любопытного зрелища! Заходите, заходите, дамы и господа! Это обойдется вам всего в два су!

Спектакль начался. Все сразу узнали цветущего толстяка-короля, королеву в австрийской шляпе с перьями, Лафайета в светло-русом парике и папашу Дюшена, тащившего на спине печную трубу.

— Так вас всех растак! Разозлили вы папашу Дюшена!

Папаша Дюшен был не таким известным персонажем кукольного театра, как Полишинель или Гиньоль, но его популярность росла, поскольку он был ужасным сквернословом и плевать хотел на опрятность: «огромные усы, трубка в виде печной трубы, широкий рот, непрерывно извергающий клубы дыма, густые брови, сердито сверкающие глаза». Этот городской огр, торговец и одновременно мастер-печник, имел множество двойников во всех уличных марионеточных театрах Парижа, что кочевали по всему городу, соперничая друг с другом в грубости и непристойности.

На этот раз папаша Дюшен принялся осыпать бранью судью, оказавшегося среди публики, и трясти у него перед носом своей трубой. Судья запротестовал — он заплатил не за то, чтобы над ним смеялись! Но это только сильнее развеселило публику. Судья окончательно вышел из себя и принялся угрожать хозяину театра. Но последний, видя поддержку остальных зрителей, послал за королевскими стражниками, и те вывели смутьяна на улицу.

Эбер раньше никогда не обращал особенного внимания на марионеток. Но сейчас он заметил, как тщательно сделаны куклы, как продуманны их костюмы, реплики, голоса, — все было превосходно. В ходе следующей мини-пьесы появился граф д’Артуа верхом на королеве, размахивая во все стороны жокейским хлыстиком. Он принялся хлестать своего неповоротливого братца-короля, который, задыхаясь и потея, с трудом вскарабкался на лошадь, чтобы удрать. Это выглядело и в самом деле уморительно. Потом король взял огромное охотничье ружье и начал целиться в оленя, который то появлялся из-за занавеса, то снова скрывался. Дети радостно кричали: «Да вон он! Вон он!» Они завопили еще громче, когда изо рта графа Артуа высунулся невероятно длинный, чудовищный язык и начал облизывать королеву-австриячку.

— Давай, лижи меня хорошенько! — стонала она, вздрагивая от удовольствия. — Еще, еще!

Король выстрелил в оленя. Дети зааплодировали, увидев легкий дымок, поднимающийся из дула ружья. Королева бросилась мужу на шею, чтобы его поздравить. Все это было разыграно блестяще. Эбер был покорен. Когда представление закончилось, он подошел к хозяину театра и сказал ему:

— Вам не хватает только текстов посмешней, чтобы удвоить выручку.

— Вот как?

— Ручаюсь, что если вы будете показывать по-настоящему смешные истории, основанные на дворцовых новостях, которые я узнаю из первых рук, то ваши доходы удвоятся!

Сделка состоялась. Эбер начал поставлять в театр марионеток сценки своего сочинения, забавные и злободневные. «Дело об ожерелье» только началось, публика жаждала пикантных подробностей.

25
{"b":"170309","o":1}