Литмир - Электронная Библиотека

Порой он признавал свою нечестность, чувствуя себя скорее вором, чем полноправным собственником представления, идеи о стране; он будто занимал, одалживал у тех, кто родине исправно, безукоризненно служил и оплатил какой-никакой болью, лишением это знание.

«Урусского два вектора, два «само», – писал дед в дневниках, – самоотверженность и саморазрушение, а середина между святостью и скотством ему скучна. Еще и потому так, что просторы наши доходчивее разъясняют тайну смерти, чем все конструкции, все книги, вместе взятые: совсем не надо смотреть на вещи слишком пристально – довольно выйти за околицу, чтобы легко вообразить, как это однообразное пространство способно превратить все возведенное и все живущее на нем в безмолвный перегной и ковыли.

Отсюда тяга дотянуться, шагнуть за край – пространство мучает тоской по соразмерности. Великую цель подавай, такую, чтоб нельзя было сожрать. Вот потому-то русский и заворожен настолько идеей государства, что только государство ему может великую задачу показать, махнуть за горизонт в неясном направлении – там оправдание, там ты нужен, там тебя вынут из земли и воскресят в телесном облике… ну, то есть такой же мощи, такого же веса удельного должна быть идея, а там уж все равно какая – хоть мировая революция, хоть русский стяг над Дарданеллами, рай для рабочих, Иерусалим для праведников. А только государство устранится и цели нет, одна отменена, другая не объявлена, так сразу пьянство и разврат, которые тем и страшны, что удовлетворения не приносят.

Мы хорошо воюем (массой, числом, народу много и поэтому не жалко), мы хорошо сражаемся с разрухой и поднимаем целину, нам хорошо дается изобретение, открытие, создание с нуля (от индустрии до литературы), а дело сбережения и приумножения – душа не принимает. Со средним напряжением, по зернышку, песчинке – вот это не дается. Быть вечно же мобилизованным и рано или поздно не надорваться человек не может, вот он и расслабляется и разрешает себе отлынивать от выполнения долга, и это расслабление, высвобождение наше страшное – с какой силой гнут, с такой и распрямляемся, ни удержу, ни хода обратного не зная».

4

Камлаев ждал снаружи, привалившись к капоту желтого такси, курил, выпуская медлительный, сизый, слоистый цветок за цветком, – отменно скроенный, потяжелевший с возрастом мужчина лет сорока на вид, в льняной измятой черной паре, с густой стальной сединой на висках; Иван взглянул на дядьку отстраненно – каленые черты, чеканный профиль, упертый подбородок (дедовский), насмешливый и безнадежный взгляд, всегда как бы смеющиеся губы, так они были у него изогнуты; в глазах, буграх, морщинах, складках этого лица жило нерассуждающее превосходство, невытравимое, непрошеное, прирожденное, приятие изначального и непреодолимого неравенства людей: я вот такой, мне кесарево, львиное, а вам – все остальное. Ударить, да, ударить его хотелось многим нестерпимо – Иван представил это ясно, до ломоты в надбровных дугах, до яростного зуда в кулаках – вот прямо в выпяченный подбородок, стереть, размазать «наглую» ухмылочку.

– А ты чего так смотришь? – Камлаев протянул раскрытый портсигар.

– Я не курю.

– Понятно, прочитал бестселлер «Сто десять легких способов порадовать патологоанатома». Садись, поехали. Я поселю тебя на студии – там звукопоглощающая губка, отличное место для ученых занятий.

– Вот это, кстати, просили передать. – Ордынский спохватился, бросил на дядькины колени кусок картона с лихорадочно накарябанным номером.

– Наша Таня громко хочет. Оставь себе – мож, звякнешь как-нибудь.

– Но это же тебе.

– Ну а тебе-то она как? Отличная девка, живая, настоящая, лицо из тех времен, когда природа ваяла человека набело, отважно, широко и грубо, без пробы, навыка и вечно попадала в точку. Смешение кровей, я думаю, граница России с Казахстаном. А в Голливуде ихнем обосрутся, на ретушь изойдут – даже таких вот скул не сделают.

– Ну да, она красивая, – промямлил Иван, – и что?

– Да ничего. – Камлаев повертел картонку с номером и с выражением «что упало, то пропало» опустил в карман. – Поехали, брат, – сказал он жилистосухому, горбоносому, чернявому таксисту, который устлал приборную доску иконами: не салон, а часовня на стосильном ходу; тот надавил на газ, машина поползла лавировать в мурлычущем, рычащем скопище автомобилей, давившихся за место на парковке; в пределах видимости трасса была полонена ползучим автомобильным игом; машин отечественных марок, тольяттинских «девяток» и «десяток», которые когда-то так выгодно сбывал народонаселению отец, вообще не было видно – сплошь черные и серые седаны детройтского, чикагского, баварского концернов, пикапы, джипы, чьи мощности, огромность, высота по-прежнему соотносились, видно, с калибром хозяина.

– Как мать? – спросил Камлаев.

– Ну как… отлично. Выносит мне мозг на предмет, что надо типа вырабатывать общительность. Не быть таким закрытым, все такое.

– Бери с нее пример.

– Ну да, она общительная. Пожалуй, даже слишком. Не может без мужского общества.

– Ты, братец, бросаешь ей это в упрек? То, что сошлась с Робертом, да? Тебе пришлось несладко, все такое. Показалось предательством с ее стороны? Ты что, хотел, чтобы она тебе принадлежала без остатка, чтобы отражалась в тебе каждую секунду, в своей ненаглядной кровиночке?

– Совсем не это я хотел сказать. Это она тебе сказала, что ли, что так вот все воспринимает?

– А что? Что она сделала и делает не так? Послушай, чувачок, ты же не будешь спорить с тем, что одиночество для человека состояние противоестественное. Для бабы тем более. По самоей своей природе баба не может быть пустой, не заполненной, землей, которую никто не пашет. Ну что ты скорчил морду? Ведь я же не про то, что человек вот в рабстве у собственного низа… я совершенно про другое, брат. Я про обратное. Не может баба быть эгоистичной, ее животный эгоизм, ее потребность, да, в мужчине, в соединении, заполнении – это и есть ее самоотдача. Это одно и то же… как не разрубишь пополам магнит. Она берет крупицу, вбирает в себя капельку мужского и отдает, все отдает, она нас душит своей любовью – так ее много в ней, хватает на детей, на мужа, на нового мужчину. И если б не ее вот эта жадность, себялюбивая, слепая, нерассуждающая жадность, то и тебя бы, может, не было. Как говорил твой дед, мужчина гораздо ближе к человеку, зато любая баба гораздо ближе к человечности. Она умеет быть благодарной, парень, ее моменты удовольствия неотделимы от мучения, настигающего следом… конечно, ты мне можешь рассказать про контрацепцию и тысячи абортов, про чью-то жадность, лень, жизнь для себя, но если все-таки не происходит этого обмана в пределах человеческого естества, тогда мы вот и получаем женщину, которая гораздо ближе к ним, – кивнул Камлаев на иконы на приборной, – чем самый строгий столпник, умерщвляющий грех постом и молитвой. Короче, твоя мать – молодец. Мы, брат, с тобой невероятно, незаслуженно счастливые отродья – вот просто потому, что у нас с тобой такие матери. А ты чего устроил ей? «Отстань от меня», – прогугнивил Камлаев, набравши в рот каши, – «не лезь в мою жизнь», «у тебя теперь этот»…

– Значит, все-таки сказала тебе.

– Сказала, сказала. А то, что с отцом разбежались…

– Так это отец виноват, – Ивану захотелось съерничать, – с ним было жить как с наркоманом, он типа уже больше без этого не мог.

– Видишься с ним?

– Два раза в год. Теперь он вроде в состоянии абстиненции. Похож на волка в зоопарке, так ему непросто.

– Непросто уходить за горизонт событий, для этого необходимо обладать смирением. Ты все еще наследник или как?

– Это так важно?

– Девчонки читают про это в журналах, читают и мечтают о таких, как ты. Серьезно, мы могли бы с тобой разыграть вот эту карту. Я подхожу к какой-нибудь козырной жозе с презрительно кривящимися губками и говорю ей: «Видишь, это сын Ордынского, наследник заводов, газет, пароходов, приехал только что из Лондона, и он без ума от тебя». И все, она твоя. Чего молчишь, брат? Что, мать не положила денежек на карточку? Отец тормозит с алиментами? Так я могу подкинуть – мне для родного племяша не жалко.

22
{"b":"170305","o":1}