Литмир - Электронная Библиотека

Да, надо было сразу, сама в том виновата, что Ваньку лишила отца как раз тогда, когда ему отец всего нужнее… да и Олег, конечно, разве был отцом – едва ли не в буквальном смысле позабывал, в каком ребенок классе, сначала еще был похож на человека, а потом… А дальше суета вся эта с переездом, обустройством, потом работа – от больных не убежишь, вот так вся жизнь проносится аллюром, короче, упустила мгновение, когда вытянулся, кожу взрыхлили синеватые прыщи – наружные следы отчаянной борьбы между гормонами пола и роста. Хотя чего она вот так-то, в самом деле? – скорее всего, прав братец Эдичка: вот не сегодня завтра вырвется, найдет себе на первом курсе милую и скромную… так даже лучше, чем какая-нибудь щучка, которой надо только то, что Ванин папа высосал из недр. Сойдутся, прикипят, сглупят по неопытности и двинутся одной дорогой, смотря в глаза друг другу и ревностно оберегая беременный живот. Иван такой – пусть лучше уж такой, чем как братец Эдичка, который до седых волос не успокоился, ударник кобелиного труда…

Иван не чуял одиночества: он сознавал себя, напротив, частью известной общности людей с единой целью и неразрывной связью: знакомые профессора, студенты, умные ребята; все было хорошо, непрерывная радость познания как будто вынимала остальное из души, но что-то еще, незнакомое, острое, неодолимо-властное, возникло в жизни – известно что, телесно-чувственная тайна, да и какая тайна? где там?.. распахнутая на картинках матка, лиловая грибная шляпка на длинной ножке мочеиспускательного… понятие о размножении млекопитающих им было усвоено едва ли не одновременно с начатками грамоты. Не отпускало, точная осведомленность, вместо того чтобы освобождать, страшила, морочила башку не подлежащими проверке представлениями о чем-то, чего будто и вынести нельзя; мысль о вторжении, взаимном нарушении цельности была Ордынскому мучительна, так что порой мнилось, что на самом деле все происходит вообще не так, не теми органами даже, а он не знает – трением носов, по-инопланетянски как-то; во всяком случае, он бы предпочел раздавливать свой вздыбленный отросток о ляжку там или живот, без взлома, без разрыва – пусть просто как-нибудь идет тепло сквозь твердые непроницаемые кожные покровы, навстречу, все сильнее, все горячее, чужое и твое, пока отдельность друг от дружки не будет уничтожена.

Лицей, проспекты, вальды были переполнены весенней юностью ровесниц, роскошной летней молодостью взрослых; порой он заглядывался на плотные, крепкие ноги девчонки напротив – казались сделанными не из мяса и костей, а будто пополам из музыки и сливок; Иван шел по Мюнхену ног – коротких, толстых, кривоватых, коленчатых, цыплячьих, голенастых, эбеновых, кофейных, молочно-белых, золотых, покрытых абрикосовым пушком, царапающих жесткой щетиной, ног теннисисток, акробаток, балерин, крестьянок, поварих, и каждой паре ему жутко хотелось крикнуть: «Стой! не уходи!», но будто – кляп, петля, мгновенно наступает одеревенение, распад всех связей в области «ни бэ ни мэ»; казалось, беззаботные, все текшие мелодией тела, колени, ляжки, ягодицы жили самостоятельной жизнью, будто подмигивали, нежились, смеялись, замечали его, Иванов, взгляд и привечали даже снисходительно, как будто говоря: смотри, мы близко, дотянись, бери, мы только ведь для этого, давай спроси какую-нибудь хрень, не все ли равно что, не белая ли у тебя спина, и предложи искать хорошую кофейню вместе. Но – мимо, мимо, почти не задевая тебя краем облака своей отмытой и надушенной, мучительной, победной красоты.

Вот эта собственная вечная прозрачность и начинала тяготить; нужна была как будто некая специальная игра лучей, особый угол преломления, чтобы его заметили среди спортивных крепышей, тихонь, отличников и признанных девчоночьих любимцев.

Басы качают, бьют упругой волной в пах, по лицам, запрокинутым в преувеличенном экстазе, проскальзывают водоросли светомузыки, Хасан и Мустафа, Себастиан и Михаэль владетельно поглаживают спины, плечи со сползшими бретельками держащихся на честном слове маечек и платьев. Ее зовут Магда. Ханеман Магда. Соломенноголовая, вихлястая, полу-развинченная будто во всех суставах проволочная вешалка. Изъян строения тяжеловатой нижней челюсти, подвижный тонкогубый рот и золотисто-карие глаза, глядящие смешливо-испытующе; в вечно изменчивой триаде ее подвижных губ, лукавых ямок на щеках и беспощадных, издевающихся глаз и было нечто, поднимавшее в душе Ивана лютую метель… – одна, свободная, незанятая, она тебя не видит и озирается по сторонам, остался шаг – склонись и проори, она все равно не расслышит, тут главное не отводить глаз от лица, рты можно раскрывать, как рыбы, но взрывом дикого веселья, затором, давкой танцующих вас разлучает и относит друг от друга – не подступить, не протолкнуться сквозь чужие спины, ты упустил момент, не ты – другой, питомец счастья, баловень судьбы, на талию ей руки опускает, с ним – не с тобой она качается и выгибается в едином ритме; тебя не стало, немощь, неприкасаемость, никчемность стоят непробиваемым стеклом по самые глаза.

Смех Иеремии

1

Вдавил до упора зазубренный ключ в тугую, неподатливую скважину железной двадцатимиллиметровой двери и, придержав, чтобы не грохнула, ступил через порог в свою среду – полсотни метров крепкой тишины, убежища, в котором можно выдержать напор внешнего мира, который не пробьется сквозь каменную кладку волнами радиостанций, обрушениями трубной воды, бабьим визгом, караоке соседских ублюдков; по деревянной круто забирающей скрипучей лестнице – сквозь маленькую кухоньку – в приватную вселенную: сияющее черным лаком пианино Блютнера, чугунный допотопный, по пояс человеку, синтезатор АНС, пульт управления межзвездными полетами от Soundcraft, привинченные к полу металлические стеллажи с конвертами пластинок и коробками CD, журнальный стол, уставленный прокуренными трубками, тяжелый дух густых голландских табаков.

Он щелкнул выключателем, воткнул в розетку вилку полного электрочайника, взял из коробки сигаретную бумагу, насыпал пестрого «Ван Нелле», примял, скрутил мастырку и, скинув туфли без шнурков, уселся к пианино ждать, когда под пальцами проскочит ледяная искра.

Грани между работой и праздностью для Эдисона не существовало вообще; он был распят работой и в то же время не работал в жизни ни дня, всегда готовый обратить на пользу пассивность немо-созерцательного, «спящего» сознания.

Вертикальные комплексы и мелодические линии держал в голове, как Ландау расчеты, – ни в чем, помимо внутреннего слуха и зрячих пальцев, не нуждавшийся. Часами и неделями выковывал из тишины, из чистоты отвесно падавшего снега секунду полнокровного звучания. В переводе на нотный, машинный язык сама по себе она не нуждалась; неорганические знаки нужны были для пользы, для людей с их краткосрочной памятью, которую не худо подкрепить нотационной, письменной фиксацией.

Итоговая запись, живой и как бы шевелящийся массив из нот, штрихов, педалей, динамических оттенков – вот эти провода, неравномерно, то тесно, то в разрядку, унизанные угольными птичками, гирлянды, гребенки, развилки и стяжки – казались Эдисону скорее амбарной книгой, необходимой, чтобы плутоватый староста не умыкнул у барина часть урожая, еще одной «защитой от дурака», который, исполняя, может не воспроизвести звучание в должной, богоданной, открытой внутреннему слуху полноте.

Засев за Книгу Иеремии, пять лет выстраивал он связи между буквой и числом: ветхозаветный текст законно требовал прочтения буква за буквой; на числовых последованиях держалась жаропрочная структура оратории – трижды по семь и семеро по три в ряды выстраивались мелодические фразы, мелодия переставала расшатывать саму себя и становилась словно кем-то – не тобой – предопределенной.

Григорианские хоралы, соблюдаемые во всей предустановленной, исходной строгости, он взял для вопрошания, «совсем ли Ты отверг нас», чтоб сквозь суровейшую скудость их, гнетущую, вбивающую в землю силу, сквозь мертвую стынь обреталась негаданная радость подчинения вышней воле. И осьмогласие византийское, и русский знаменный распев – «чтобы призрел на ны и поругания наши»: все камни павшего Иерусалима должны быть собраны, а выйдет ли составить их, скрепить – там поглядим. Теперь, спустя пять лет, должна была начаться работа над концовкой, в которой разбежавшиеся в стороны молящиеся струнные и человеческие голоса должны собраться, слиться в нерасчленимый плач сиротства и вдовства: пьем иссякающую воду за обесцененное серебро, работаем и не имеем отдыха, ослепла наша кожа, почерневшая, как печь, рабы владеют нами и некому избавить от руки их.

10
{"b":"170305","o":1}