Иван, презирая себя за спохватку, поспешность, пожал:
– Ну как бы здравствуйте.
– Какой-то странный ты. Смотрю – кривишь все морду, словно провинциальный чайлд-гарольд на танцах в сельском клубе. Оставь меня, мне ложе стелет скука.
– Ну это как бы… ну, защитная реакция, – признался Иван.
– Я понял, понял. Столько энергии, мимических усилий, сколько мы тратим на защитные реакции, – это бы можно было атомный реактор заменить. – Он, Эдисон, как будто постоянно забегал вперед, автоматически и безусильно опережая все Ивановы реакции своим готовым точным знанием о них, и совпадение реальной Ивановой душевной жизни и Эдисоновой опережающей догадки было полным. – А почему так, а?
– Страх показаться слабым. Всегда противно о чем-то попросить другого, заранее зная, что он тебе откажет. Да и вообще… ну, это типа как вот звери, чтоб испугать противника, показывают зубы, встают на цыпочки, чтоб показаться больше и сильнее, чем они есть на самом деле.
– Да, верно. Но знаешь, я тебе скажу другое – сокрытие подлинных намерений. Две трети всех ужимок, натужного актерства, физиономий кирпичом необходимы для сокрытия подлинных намерений… ты начал о звериных атавизмах, которые достались нам от братьев наших меньших… что это способ напугать. Но также верно и другое, брат, обратное: ужимки нам необходимы, чтоб спрятать нашу изначальную звериность, ну а конкретно – наши гениталии, инстинкт… – Не прекращая говорить, он все высматривал по сторонам кого-то и вдруг напрягся, замер, проткнув кого-то за спиной Ивана взглядом, похож стал на мгновение на собаку, почуявшую дичь. – Пойдем, я покажу тебе. Пойдем, пойдем, пойдем… – разжался, ринулся, Ивана дернув за собой, за лямку рюкзака, засеменить заставив, еле настигать.
Куда – не понимал. А глянул – обомлел: там голубые стюардессы сумрачно-надменно, в спокойствии потустороннем рассекают обыкновенно-земнородную толпу; четыре пары долгих ног, цок-цок – рвет юбку шаг, под строгой униформой лепятся, переливаются объемы, округлости опорных меркнут и моментально вспыхивают снова; сидят пилотки набекрень на горделиво вздернутых, с балетными прическами, головках. Манеж императорский, конный патруль, десант с далеких звезд, ожившая реклама «Летайте самолетами «Аэрофлота»!». И Эдисон – за ними. Мгновенно настигает и держит общий ритм с красавицами, шаг, в таком же – будто издеваясь – заоблачном бесстрастии дефилирует. И он, Иван, – за дядькой, за ними, собачкой за хозяином, на зыбких, будто пустотелых, как в воду, уходящих в пол ногах.
– Вот, посмотри на этих чудных авиаторш, на этих женщин Леваневского и Сент-Экзюпери. Непроницаемые лица, в них каждый выгиб, каждая черта жестоко, безнадежно отделяют нас, мужчин, от мира действия, инстинкта, вожделения. Невидящий взгляд, в котором нас с тобой, братец, настолько не содержится, что хочется себя ощупать, проверить – как мы, живы вообще. – Камлаев будто вел экскурсию на этом мерном шаге, летуньи же и котиковой бровью на самозваного экскурсовода этого не повели, и жилкой при таких словах не дрогнули – вперед и ввысь, насквозь, не замечая, вот легким взмахом закрученных ресниц убрать, сморгнуть назойливое пятнышко на самом краешке периферийного богининого зрения.
– Ты посмотри, какой печалью дышат губы, как образцово вышколены лицевые мышцы… мы были бы не мы, а волосатая орда неандертальцев – они бы все равно не дрогнули… короче, Иван, десять лет тренировки, и ты – эфирное недосягаемое существо. И вот ведь в чем штука, они так естественны. По крайней мере, они более естественны, чем мужики, которые пытаются порой натянуть на морду что-то мачистское такое, да. Мы верим им, Иван, мы верим, что такие не становятся старухами, что вот таких ты можешь встретить только в небе. Все это – поступь от бедра, посадка головы, расфокусированный взгляд…
все это нужно для того, чтоб мы поверили. Не оттолкнуть, Иван, ведь это неприступное лицо, вот этот сумрачный видок, вот эти оскорбленно как бы поджимаемые губы – это совсем не приговор, это всего лишь способ отфильтровывать мужчин, я прав ведь, детка, да? – Камлаев словно их испытывал на прочность, заставляя работать на пределе выразительности, держаться, не дрожать, не прыскать, и на мгновение Ивану становилось будто слышно, как безразличие, отчужденность стюардесс трещат по швам сидящей, как влитая, униформы. – Ну что ты, что? Я готов целовать тот трап, по которому ты ходила.
Летунья, что шагала с Эдисоном вровень, скосила на мгновение налитый черным блеском, вдруг ставший задорным, смеющийся глаз.
– Рожденный ползать, – продолжал Камлаев, – летать не может. Все бедные, убогие, пришибленные – прочь.
– А ты, герой, не мимо, да? – уже другая стюардесса тут не выдержала, фыркнула.
– Да уж куда я мимо? С тобой, детка, за тобой.
– Нет, мимо, мимо, не канает, прости, не мой ты пассажир.
– Стоп, стоп, мужчина, – вам сюда не полагается. Нельзя, нельзя – служебный коридор.
– Так я же командир ваш новый.
– Ой ли? А что это мы раньше вас?.. Такого командира, девочки?
– Пилот, пилот. Вот летчик-испытатель в прошлом.
– Это какие же машины вы испытывали?
– Уж больно быстрые бывают испытатели – вот прямо сразу за штурвал.
– Ну все, серьезно, хватит, стойте… ну рейс у нас сейчас, пилот, ты понимаешь, рейс.
– Стой, стой. – Камлаев все не отпускал, за локоть мимоходом так, небрежно летунью ухватил. – Мы что же – просто так за вами? Нет. Влюбились мы, влюбились. Серьезно, кроме зубоскальства. Вот парня видите? – Ивана он к себе за шею притянул – четыре пары глаз уставились, сошлись на нем с лукавой приглашающей лаской – собой одарили, пожалели – куда девались только строгость, неприступность, незрячесть эта, холод, вечный лед?
– Ой, мальчик, мальчик-то какой? Что, тоже штурман? Испытатель?
– Слетал, увидел и пропал. – Камлаев продолжал: – Вот ничего перед глазами больше не осталось. Она одна, летунья ваша, Аэлита. И подойти не может, так вот и летает, из Мюнхена в Москву. Хорошо еще предки не бедные, – кровь прилила, забилась в барабанных перепонках, в пальцах у Ивана… – Чтоб только с ней… что, скажешь, не бывает?
– Он врет? – спросила у Ивана вмиг одна, рентген изображая. Что он ей мог?
– Зовут Татьяна, знаете такую? – Все было Эдисону на руку, то, что Иван закрылся, онемел, закаменел. – Чернявая такая, кудри, глаза чернющие, огромные… Ну, так? – свирепо у Ивана уточнил.
– Так вот же, вот у нас Татьяна! – Летуньи выпихнули гибкую смуглянку со смоляными змеями, насилу убранными, собранными в узел, с миндалевидными, блестящими, как мокрая смородина, глазами, ту самую, которая «героем» Эдисона не без издевки явно называла. – Что, не она?
– Да стойте, дуры… мы ж на внутренних. Москва – Самара мы. Мы не подходим, мы туда не забираемся.
– Да что ты мне вешаешь? – Камлаев взъярился. – На внутренних они. Уж если вы на внутренних, такие красотульки, то это же какие тогда должны быть на международных?
– А то ты не видел, какие?
– Я вас там видел, вас.
– Мы языков не знаем, в чем все дело, – еще одна вздохнула удрученно.
– Ну все, Татьяна, да не ваша.
– Стоп-стоп, тут надо уточнить. Она не его, это верно, – Камлаев мотнул головой на Ивана. – Но, может быть… я тут стою и думаю… моя?
– А ты полетай, как племянничек, – сказала смуглянка. – Со мной в Челябинск. Что, не разорю?
– Я завтра же, – заверил Эдисон, – куплю билет.
– Так, Танька, все рассказываю Игорю! Бесстыжая совсем!.. Смотри-смотри, постреливает!
– Ну ладно, девки, побежали, все, летим… – и Таню эту за собой тянут, вспорхнули и за створками стеклянными скрываются.
– Пойдем, любовник, – отрезал Эдисон.
– Зачем ты это все?
– Послушай, братец, если ты не понимаешь, как вот «это» соотносится с твоей оскорбленной миной… – сказал Камлаев с расстановкой, – с твоим стандартным выражением лица, которое ты предъявляешь миру, как будто кто-то за обедом плюнул тебе в суп… короче, если ты не видишь связи, то я, ей-богу, не смогу тебе помочь.