Из города в наш замок ведут два пути. Один «лангер вег» — километров восемь по асфальтовой спирали, другой «курцер вег» — три километра почти по вертикальной, очень крутой каменистой лесной тропинке. Мы всегда спускаемся по «курцер вег». Так быстрее попадаем в город. Спуск приятен, телега пуста. Мы идем лесом. Кругом высятся огромные сосны, пахнет хвоей, травой, цветами… Я не знаю, чем еще так удивительно пахнет… Наверное, свободой. И погода здесь лучше. Почти всегда летом солнышко, которого так нам не хватает. Идем, вдыхаем чудесный воздух, не обращая внимания на воркотню Клима, ковыляющего сзади с автоматом наизготовку.
Скоро въезжаем в город. Все нам здесь знакомо. Каждый дом, каждая улочка, каждая площадь. Ведь в течение года мы ежедневно ездим сюда. У нас постоянный маршрут: молокозавод, почта, бойня, булочная Майера — это неизменно, а потом начинаются разные заезды, в зависимости от поручений, данных Климу в лагере.
Постепенно телега наполняется, становится тяжелее, и мы едем уж не так резво: «лошади»-то ведь дохлые, скоро устают. Выходим из города. Сердце начинает тревожно биться: каким же путем прикажет ехать Клим? Телега, как всегда, перегружена. Еле тянем. Подходим к развилке дорог. Ну? Клим взглядывает на часы. Газеты опаздывают, комендант ждет их ровно к двум, а он проболтал с фрау Ванг битых тридцать минут.
— Курцвег! — истошным голосом кричит солдат, видя, что мы остановились и выжидаем. — Шнель!
— Герр Клим, — говорит Юра Ратьковский, — унмёглих. Швер. Лангер вег… Битте.
— Руе! Марш! Курцвег![19]
Мы поворачиваем на горную тропинку. Все круче подъем. Мы тянем телегу изо всех сил. Веревки врезаются в плечи. Не помогают подложенные под них рукавицы. У каждого из нас стерта кожа от этой сбруи. Все медленнее и медленнее двигается телега, и все громче орет Клим:
— Цвай ур! Газетен, комендант! Шнель![20]
Он тычет прикладом поочередно нам в спины. Да будь ты проклят со своими газетами! Сердце выскакивает из груди, не хватает воздуха, сейчас я упаду… Вот каторга! Настоящая каторга. С невероятными усилиями дотаскиваем телегу до половины пути и решительно сбрасываем веревки. Я валюсь на траву, Юра и Гаврилов стоят и, как рыбы, вытащенные из воды, хватают ртами воздух. Какая душистая трава, так бы и остался тут лежать навсегда… Не видеть этой рожи, не слышать его опротивевшего голоса… Пусть стреляет. Не поднимусь, ни за что не поднимусь… Клим неистовствует, показывает на часы, на автомат, прицеливается. Напрасно. Пока мы не отдышимся, телега не двинется с места. Гаврилов и Ратьковский садятся на землю. Еще несколько минут мы отдыхаем, потом с трудом поднимаемся, надеваем веревочные хомуты… Телега трогается.
В лагерь мы прибываем вовремя. Комендант получает свои газеты. Вейфель делает «лошадям» быстрый обыск, и мы расходимся по камерам. Валимся в койки, не умывшись, не раздевшись, прямо так, как пришли. Не хочется ни с кем разговаривать, не хочется даже есть. Только бы лежать, только бы не беспокоили. И нас никто не тревожит. Даже Вейфель. Теперь мы освобождены от всех работ. Такой лагерный закон, и в этом главное преимущество работы «лошадьми». Унтера знают, что мы не можем пошевелиться после подъема на гору и посылать куда-нибудь нас бесполезно. Но есть и другие преимущества. «Лошади»— регулярные информаторы партийной тройки. Мы ходим по всему городу и многое видим.
В Вайсенбурге школы переделали под госпитали… Городишко полон раненых офицеров и солдат… В магазинах, в мастерских и на фабриках работают только женщины и старики… Молодых людей не видно, а ведь совсем недавно подростков было много. Все больше появляется женщин с заплаканными глазами, больше траурных платьев и черных повязок на рукавах у мужчин. Бьют в глаза плакаты: «Что ты пожертвовал в фонд зимней помощи?», «Помни! Немецкому солдату холодно!» Это правительство призывает граждан сдавать теплые вещи для отправки на фронт…
К колбаснику с Восточного фронта приехал сын на побывку. Лицо изуродовано ожогом. Он что-то рассказывал Климу, тот все время качал головой и после этого разговора стал еще злее. Шел сзади и ворчал: «Проклятые русские!» Видно, сильно взволновался. Со стен домов на нас наводит пистолет страшный человек, завернутый в черный плащ, в надвинутой на глаза широкополой шляпе. А позади него за столиком пьют два краснолицых бюргера. Через весь плакат надпись: «Враг слушает тебя!» С куревом у немцев стало еще хуже. Теперь редко можно найти окурок на улице. Тоже показательно. Многое могут увидеть внимательные глаза…
Иногда нам выпадают счастливые дни. Это бывает, когда кто-нибудь из жителей Вайсенбурга незаметно от солдат бросает на нашу телегу кусок хлеба, пару сигарет, хлебные карточки. Карточки мы отдаем ребятам, которые работают в городе, и они через своих мастеров покупают хлеб и приносят его в лагерь. Но больше всего мы любим ездить на бойню.
Мы въезжаем на асфальтированный двор бойни и ждем, когда рыжий мясник бросит на телегу «собачье мясо». Клим идет в застекленную конторку оформлять документы. И тут надо ловить момент. Гаврилов выхватывает из-за пазухи самодельный острый как бритва нож, отсекает от мяса кусок побольше и прячет его в тайник под днищем телеги. Мясо синее, уже начинает портиться, от него плохо пахнет, но для нас это не имеет никакого значения. Мы придем в лагерь, сварим его на камерной печке и будем есть суп.
Бывает и так, что Рыжий бросает на телегу специально для нас кусок вымени, бычье легкое, сердце или почки. Он проходит мимо, швыряет ливер в телегу, кивает головой. Мы понимаем его без слов. Это нам.
Рыжий, как называем мы мясника, наш настоящий друг. Антифашист. У него сын в плену в России. Рыжий слушает московское радио и при всякой возможности старается передать нам новости. Иногда мы привозим портсигары, игрушки и незаметно передаем ему. В следующий приезд мясник платит за них хлебом. Когда гитлеровцы на всех углах орали про победу под Сталинградом, не кто иной как Рыжий выбрал удобную минуту и первым сказал нам:
— Не верьте! Все не так. Сталинград не взят. Армия Паулюса окружена. Капут. Я слышал английское и московское радио.
За такие сведения полагалась смертная казнь. Если бы Рыжего услышал Клим, ему несдобровать. Немцы объявили траур по Сталинграду только через три недели после сообщения мясника. А в лагере уже знали правду и безмерно радовались. Надо было быть смелым человеком; чтобы так рисковать жизнью. Он мало говорил, но все его сообщения бывали важными и радостными.
Среди вайсенбуржцев встречались люди, настроенные против Гитлера и его режима. Об этом рассказывали ребята, работавшие в городе.
Что у Клима было связано со Сталинградом, я не знаю, но после объявления о разгроме армии Паулюса он совершенно озверел. Толкал, орал и бил по спинам чаще, чем прежде. Никакого житья от него не стало. Мы даже начали поговаривать о побеге. Тюкнуть охранника по башке в лесу и дать дёру. Но мы прекрасно понимали всю наивность такого плана. Ну куда мы уйдем в своих полуарестантских одеждах с надписями на спине и коленях «US»? Освободил нас случай. Вернее, жадность Клима.
В один из наших заездов на почту Климу дали посылку на имя какого-то араба. Он был интернирован в числе команды английского парохода «Орама», находившейся до нас в Вюльцбурге. А теперь вдруг посылка. Больше чем через два года! Гримасы почты.
У окошечка Клим недоуменно пожал плечами, посовещался с хорошенькой немочкой, бросил нам тяжелый пакет, проквакал: «Марш!» — и мы, надев свои веревочные хомуты, тронулись в путь. На половине короткой дороги солдат приказал нам остановиться и отдохнуть. Мы очень удивились. Кажется, первый раз эта инициатива исходила от Клима. Но только мы сбросили свою упряжь, как охранник огляделся вокруг, взмахнул автоматом и приказал затащить телегу в кусты. Это было уже совсем удивительно. Но приказ есть приказ. Затащили. И принялись с любопытством наблюдать за тем, что же будет дальше.