Но вот мы подходим к двухэтажному дому, в верхнем этаже которого жила семья Алперс. Как и ожидал Всеволод Эмильевич, меня приняли как родного, хотя только что со мной познакомились. Семья Алперс состояла из Владимира Михайловича Алперса (он служил в каком–то кредитном обществе), его жены Людмилы Васильевны и двух сыновей — Бориса и Сергея, — очень талантливых и славных юношей. Один из братьев сопровождал меня в порт и помог мне принести мой чемодан, оставшийся на пароходе.
Началась вторая глава моего «приключенческого романа». Беглец из белой Ялты застревает в белом Новороссийске, в семье, принявшей его как родного сына.
Семья Алперс не только приютила меня, но и приняла во мне самое живое участие. На другой день к нам пришел Всеволод Эмильевич и устроил второй «расширенный» семейный совет, на котором обсуждалось, как приступить к исполнению намеченного вчера плана.
— Знаете ли что, мои друзья, — полушутя–полусерьезно заговорил Всеволод Эмильевич, — сегодня утром, когда я проснулся, меня осенила одна мысль. Наш поэт говорит, что он близорук. Мы–то ему верим, но ведь призывная комиссия для того и существует, чтобы никому не верить, если нет бумажки с печатью. И потом, близорукость бывает разных степеней. По–моему, прежде чем сдавать свой паспорт писарю Петрову, — кажется, я верно назвал его фамилию? — подмигнул мне Всеволод Эмильевич, — надо пойти к окулисту и проверить свое зрение.
— Это легко сделать, — сказал Владимир Михайлович Алперс, — потому что я хорошо знаком с врачом–окулистом, который состоит членом врачебной комиссии.
— Ну вот и хорошо! — воскликнул Всеволод Эмильевич. — Сегодня же и отправимся к нему. То есть отправится к нему Ивнев.:
— Я ему напишу записку, — сказал Владимир Михайлович, — чтобы он точно определил, подходит, ли степень близорукости Рюрика Александровича к соответствующей статье о непригодности к военной службе.
— А если не подходит? — спросил я.
— Тогда выработаем другой план, — решительно произнес Всеволод Эмильевич. — Говорят, что кто не рискует, тот не выигрывает. Нам нужно выиграть, не рискуя. Ну, впрочем, что там гадать! Владимир Михайлович, пишите записку.
Пока Алперс писал, Всеволод Эмильевич потирал руки и улыбался. Чувствовалось, что все это его по–настоящему волнует и забавляет.
Всеволод Эмильевич довел меня до самых дверей докторского дома и, лукаво улыбаясь, удалился.
— Не забудьте. После врача сразу к нам.
Врач принял меня довольно холодно. Прочтя записку Алперса, отбросил ее в сторону и пробурчал что–то вроде: «Чудак! Будто я сам не знаю, что и как».
Я почувствовал себя так, словно из пуховой постели попал прямо на льдину.
Окулист делал все, что полагается: заставлял меня называть буквы таблицы, менял стекла, потом пустил в глаза по капле атропина. После этого еще раз проверил зрение и вдруг изрек неожиданно:
— Если они будут брать в солдаты таких, как вы, то полетят вверх тормашками. — И после небольшой паузы добавил: — Намного раньше положенного им срока.
Замороженный холодным приемом, я сидел перед ним не раскрывая рта. Вдруг он улыбнулся, и на моих глазах произошло чудо: передо мной стоял совершенно другой человек.
— Сумасшедшее время, но не все же сошли с ума. Конечно, они вас не возьмут потому, что слушают меня, а я не имею права, у кого бы ни служил — у красных, у белых или зеленых, — нарушать своего врачебного долга. А если бы у вас было хорошее зрение, то никакие записки не помогли бы. Тэк–с, Впрочем, Владимир Михайлович — милейший человек, я его очень уважаю и ценю.
После паузы он добавил!
— Знаете что, не говорите ему обо всем этом, а то он еще обидится. А вы, молодой человек, можете спокойно проходить комиссию. Я свое мнение вам уже сказал и то же самое скажу на комиссии. До свиданья, не сердитесь на старика ворчуна.
Я простился с ним, как со старым приятелем, и помчался к Всеволоду Эмильевичу. Он меня встретил у своего дома.
— Я увидел из окна, что вы несетесь, как птица. Вижу, что все великолепно. Да и нетрудно угадать.
Я подробно рассказал ему и Ольге Михайловне про чудака доктора, который сам назвал себя «старым ворчуном».
Всеволод Эмильевич хохотал и потирал руки от удовольствия. Ему страшно понравился этот оригинальный старик.
— Обязательно надо с ним познакомиться. А как он сказал про деникинцев? Полетят вверх тормашками… до положенного им срока? Ай да старик! Молодец!
Выпытав все подробности моего визита к доктору, он вдруг обратился ко мне, принимая совершенно серьезный вид:
— Но, может быть, этот окулист хотел проверить вас? Может быть, он деникинец? Когда он сказал вам «полетят вверх тормашками», вы, надеюсь, не сказали что–нибудь вроде того, что туда им и дорога?
Но я уже научился «читать улыбки» Всеволода Эмильевича даже тогда, когда он «принимал серьезный вид». Поэтому ответил также совершенно серьезно: «Нет, что вы, Всеволод Эмильевич, я, конечно, промолчал».
Но Всеволод Эмильевич сразу разгадал, что на этот раз я все понял, и засмеялся своим заразительным смехом.
После обеда Всеволод Эмильевич проводил меня до воинского присутствия. Теперь я уже чувствовал себя «хозяином положения» и с легкостью игрока, уверенного в выигрыше, сдал свой паспорт столь страшному для меня еще вчера писарю Петрову и оформил все свои бумаги «призывника».
Через неделю я должен был проходить комиссию. Накануне комиссии я провёл почти целый день у Всеволода Эмильевича.
Перед самым моим уходом домой к Алперсу Всеволод Эмильевич озабоченно спрашивает:
— А вы не подумали о том, что комиссия, забраковав вас по зрению, может признать годным к нестроевой, то есть сделать таким же писарем, как знакомый вам Петров?
Видя мою растерянность, он рассмеялся:
— Не беспокойтесь, я узнал, как это все у них происходит, Борис Алперс мне помог. Вам мы ничего не говорили, пока не узнали наверняка. Вот что вам надлежит делать. После решения комиссии о вашей непригодности к строевой службе, до оформления так называемого «белого билета», один из писарей спросит вас о вашем образовании. Если вы чистосердечно ответите «университетское», то вас так же чистосердечно возьмут в писаря. Если же вы им скажете, что окончили два или три класса гимназии, то вас пошлют ко всем чертям, то есть выдадут «белый билет».
— Дорогой Всеволод Эмильевич! Хорошо, что вы предупредили меня! Как это я сам не подумал об этом?!
— На то вы и поэт, — засмеялся Всеволод Эмильевич, — чтобы не думать о житейской прозе!
— Нет, я думаю о прозе. Посмотрите, на кого я похож! Мне надо прежде всего побриться и потом зайти к прачке за белым костюмом. Нельзя же появляться на комиссии в таком потрепанном виде.
— Да вы с ума сошли! — воскликнул Всеволод Эмильевич. Тон у него был совершенно серьезный, и я почувствовал, что он и не думает шутить. — Нет, Рюрик Ивнев, — вы не только поэт, но вы еще и ребенок! О чем вы думаете? Зачем вам бриться?
— Как зачем? Это принято — бриться, я и бреюсь, а эти дни как–то вышло так, что не успел.
— Ну и благодарите небо, что не успели. Сейчас вы, к счастью, так обросли бородой, что не похожи на типичного интеллигента. Вы что, хотите предстать перед комиссией «во всей красе»? Они вас прямо в «ОСВАГ» [18] и зачислят: там тоже требуются интеллигенты.
— Хорошо, — улыбнулся я, — теперь все понятно. Я не буду бриться. Значит, и белый костюм отставить?
— Конечно, — засмеялся Всеволод Эмильевич. — Вот в этом и идите. Он не настолько грязен, чтобы оскорбить «высокое собрание», и не настолько чист, чтобы они заключили вас в свои объятия. Поймите раз и навсегда, что с завтрашнего дня и до окончания комиссии вы — деревенский парень, близорукий, косолапый, бестолковый, обуза для всякой воинской части. И вдобавок малограмотный, негодный в писаря. Вот и все. Иначе — прощай, Батум!
Признаюсь, что хотя я и послушался Всеволода Эмильевича и сделал все, как он советовал, но в душе считал, что он сгущает краски и, — может быть, даже не сознавая этого, — продолжает балагурить. Но на другой день я убедился, что если бы не послушался Всеволода Эмильевича, то провалил бы свой отъезд.