Утром следующего дня, вернувшись в Петроград, я Проинформировал Луначарского о результатах поездки.
— Я так и знал, — сказал Анатолий Васильевич, — что все эти обвинения окажутся гнусной клеветой. Теперь вам надо вовсю использовать эту поездку, выступать на митингах, писать, чтобы рассеять отвратительный туман, который напускают кадеты и меньшевики.
* * *
Начало нового, 1918 года было таким же напряженным, как и предыдущий год.
Хотя враги Советов не успокаивались и не ослабляли своей пропаганды, а, наоборот, все больше и больше ее развивали, они уже чувствовали, что Советскую власть не сокрушить газетными воплями, тем более что популярность Советского правительства росла все больше и больше. Луначарский внимательно следил за прессой и настроениями интеллигенции. Он хорошо понимал, какое громадное значение для Советской власти имеет сближение её с интеллигенцией.
Я с восхищением наблюдал, как он живо и страстно реагировал на любое проявление прямого и искреннего сочувствия Советской власти со стороны видных деятелей науки и искусства. Его по–настоящему радовала позиция Блока, не побоявшегося порвать со своими еще недавними соратниками — Федором Сологубом, Зинаидой Гиппиус, Дмитрием Мережковским и многими другими; Анатолий Васильевич бывал доволен пополнением армии сочувствующих хотя бы одним новым «солдатом».
Вскоре после митинга «Интеллигенция и Советская власть» в печати появилось (6 февраля 1918 года) письмо известного ученого, профессора К. Тимирязева студентам рабфака имени Карла Маркса.
Первый вопрос, который мне задал Луначарский, когда я приехал к нему утром, был: — Вы читали письмо профессора Тимирязева?
Я ответил, что письмо видел, но не успел его прочесть.
— А мне еще недавно говорили некоторые меньшевики–интернационалисты, что к нам примыкает безусая молодежь, не разбирающаяся в политике. А вот что говорит восьмидесятилетний ученый. — И он прочел подчеркнутые им строки из письма: — «Наука получит прочную, верную опору, когда ее судьба будет в руках самих просвещенных народов, а не царей и пресмыкающихся перед ними холопов, хотя бы они величали себя министрами просвещения, академиками, профессорами».
— Воображаю, какой вой поднимет «День» или «Воля народа», — сказал я.
Анатолий Васильевич улыбнулся:
— А помните, у Некрасова:
Мы слышим звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья…
Вскоре после этого Луначарский обратил мое внимание на заметку в газете «Правда» от 21(8) февраля 1918 года и сказал:
— Я бы назвал это ушатом холодной воды на головы нашим клеветникам и недоброжелателям.
Привожу выдержку из этой заметки. В заметке шла речь о том, что, «согласно декрету о государственном издательстве, принятому ЦИК Совета Рабочих, Солдатских и Крестьянских депутатов 29 декабря 1917 года, государственная комиссия по народному просвещению постановила монополизировать на 5 лет и издать сочинения следующих русских беллетристов…» Среди них были А. И. Герцен, Д. В. Григорович, А. С. Грибоедов, И. А. Гончаров, Н. В. Гоголь, Ф. М. Достоевский, Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев и многие другие.
Не найдя в этом списке Лескова, я спросил Луначарского:
— Это случайный пропуск или умышленный? Луначарский ответил:
— Конечно, Лесков — первоклассный писатель, но в данный момент мы хотим дать народу в первую очередь классиков, которые созвучны нам в том или ином отношении. А с Лесковым русская передовая мысль все время была «на ножах».[2]
— Но ведь и «Бесы» Достоевского тоже многие считали антиреволюционным произведением!
Анатолий Васильевич улыбнулся и сказал:
— Все это сложнее, чем кажется вам. Однако вернемся к этому разговору позже. А сейчас займемся нашими делами.
20(7) февраля 1918 года, почти через три месяца после того, как Луначарский молча выслушал мою пьесу «Большая Медведица», не сказав о ней ни единого слова, я узнал наконец его мнение.
Едва я успел с ним поздороваться, как он радостно воскликнул:
— Прочел вашу статью. Вот это настоящее. Это не то что ваша пьеса. Она безжизненна, несмотря на то, что в ней описаны бурные дни нашей жизни, а в статье жизнь кипит и клокочет.
Я понял, что Анатолий Васильевич говорил о моей статье «Великий грех или великое кощунство», опубликованной в этот день в «Известиях» в ответ на «анафему», которой предал тогдашний патриарх Тихон Советскую власть. Я был смущен неожиданной для меня похвалой и, как всегда в таких случаях, не знал, что ответить, но все же в конце концов произнес какие–то неуклюжие слова. Он почувствовал мое смущение и сказал, улыбаясь:
— Вы нашли настоящие горячие слова, а не сухие доводы. Сейчас это более чем необходимо. Продолжайте писать в этом же духе, с таким же накалом.
…Так сменялись дни за днями, и в каждом дне было и большое и малое, крупное и мелкое, трагически–волнующее и смешное.
С каждым днем я все более и более привязывался к Анатолию Васильевичу и не уставал им восхищаться. Я видел его в самых различных обстоятельствах, видел озабоченным, видел спокойным, видел вдохновенно говорящим с трибуны, видел остроумным, смеющимся, улыбающимся, видел чуть–чуть грустным, но никогда не видел раздраженным или сердитым. Я видел его гневным, но это было только тогда, когда он обрушивался во время митингов на врагов революции.
…23 января Мариинский оперный театр был переполнен, как говорится, до отказа.
В этот день бывший императорский театр официально был объявлен народным.
Многочисленные афиши, красовавшиеся на традиционных местах — на заборах и стенах домов, — возвещали о первом народном «музыкальном зрелище» — «Руслан и Людмила».
Во время премьеры в партере сидели уже не гвардейские офицеры и не «джентльмены» во фраках, как два–три года назад, а рабочие в косоворотках и солдаты в потертых гимнастерках. В ложах вместо надменных матрон и кокетливых аристократок, увешанных бриллиантами, — работницы в красных платочках.
Конечно, попадались отдельные «представители» старого мира, еще не успевшие на финских вейках пересечь границу ставшего для них неузнаваемым государства. Но все эти чуждые лица тонули в море молодой советской публики.
Перед началом представления вступительное слово произнес Луначарский. Упомянув о том, что в прежнее время плодами искусства пользовались только богатые, он — привожу дословно — воскликнул:
— Да, Пушкин и Глинка были представителями помещичьих кругов, но все, что в них было «помещичье», пусть берут себе помещики, а то, что в них было народное, мы возьмем себе.
Далее он сказал, что подлинное искусство живет лишь тогда, когда оно соприкасается с живыми сердцами, и что все гении мира будут в плену, пока плодами их гения будут пользоваться только привилегированные классы. И потому теперь, когда театр стал достоянием народа, «души Пушкина и Глинки, прилетевшие к нам сквозь узорный потолок этого театра, будут радоваться вместе с нами».
Луначарский закончил свою речь под горячие аплодисменты всего зала.
* * *
Февраль 1918 года был тяжелым месяцем для молодой Советской республики.
Положение на фронтах было катастрофическим. Город лихорадило. Контрреволюция вновь подняла голову. На улицах уже без всякого стеснения и опасения штатские молодчики, в которых чувствовалась военная выправка, злорадно предсказывали, что скоро придут немцы и повесят большевиков и их подголосков. Мои соседи по дому смотрели на меня с насмешливым сожалением.
Обычно я делился с Анатолием Васильевичем впечатлениями о всяких встречах, вызывавших у меня смех или негодование, но в эти тревожные дни я сознательно обходил молчанием скрытые и явные угрозы тех, чьи надежды на падение Советской власти возродились благодаря наступлению немцев.