Пала голова князя на страницу, и плечи его сотряслись. Источали страницы запахи горя и надежды, воска и елея. Долго пребывал он так. Вошла княгиня Евдокия, кинулась к нему в испуге, обняла его, прижалась, и их слезы смешались.
— Прости ее, Дунюшка.
— Кого? — не поняла княгиня.
— Царевну Софью Алексеевну. Преставилась она.
Княгиня перекрестилась:
— Царствие ей небесное. Меж нас столь много горя, что уж ничего не осталось — ни зла, ни добра. Ничего. — И после долгого молчания неожиданно спросила: — А сколь годов ей было?
— Сорок да семь.
— Что ж, все успела испытать: и власть и страсть, — заключила княгиня.
Близко к семидесяти годам вышло наконец князю Василию с семейством послабление. Не от царя небось: царь Петр был весь в заботах — пошел войной на турка да там и затуркался. Сказывали, что окружал его турок с татарами так, что ни вздохнуть, ни охнуть. Где-то там, в княжестве Молдавском. Однако вывернулся. Обхитрил великого везира подканцлер Шафиров, тож из крещеных жидов, и тот разжал кулак. Сказывали: султан на везира сильно осерчал, а битый Петром король шведский султана подзуживал — вот-де царь был уж в руках, ан везир его упустил. Не иначе, как был подкуплен. И тогда султан повелел отрубить везиру голову, а заодно и господарю мултянскому Брынковяну и четырем его сынам за то, что сговаривался с русским царем.
Разрешено было переехать Голицыным в Пинегу, под надсмотр к тамошнему воеводе. Места там лесные, таежные, пашня есть, скот всякий — совсем не то, что здешняя пустынь да тундра. И лето как лето: короче, конечно, нежели в былых московских вотчинах, а все ж близко к тому.
Без малого двадцать годков длилось княжье сидение на Пустом озере. Такое не видано, не слыхано. Видно, нашло на гонителей князя, более всего на царя Петра, великое ожесточение.
Князь открыл свой синодик, пестревший десятками имен чтимых и близких людей, и написал:
«Царевна София Алексеевна, любимая дщерь благоверного царя Алексея Михайловича и царицы Марии Ильинишны Милославской, родилася 17 сентября 1657 года от рождения Иисуса Христа. Память ее 3-го июлия 1704 года. Жития ее было без малого 47 лет. Примечательно, что таково же продлилась и жизнь отца ее, государя Алексея. Еще примечательно, что брат ее благоверный государь Иван Алексеевич кончал свое житие день в день с отцом своим, а именно в ночь о 29-го под 30-е януария…»
В последний раз обозрел он сей пустынный полуостров, где памятна была ему каждая изба, каждый камень, каждая ветелка. Островом становившийся на время весны и короткого лета, когда низменное пространство тундры заливали вешние воды. А потом тундра оживала всеми красками торопливого лета, радовавшими ее обитателей, мохнатых и пернатых. И тогда отъедались серебрившимся мхом олени, сновали меж кочкарниками юркие пеструшки-лемминги, шагали на длинных ногах белые журавли…
Князь уж ни о чем не сожалел и ничего не чурался. К нему пришла та конечная мудрость, когда он словно бы поднялся над всем живым и мертвым, над друзьями и врагами, и все они сравнялись в его памяти. Он уж ни о чем не жалел и ничему не радовался.
Определена ему с семьею для жития деревня Кологоры под воеводскою Пинегой. Сухими глазами смотрел он на новое свое обиталище, на крепкие о двух ярусах дома с множеством окон, обращенных к солнцу, с белыми наличниками, с взвозами и городьбой, с резными коньками, с просторными поветями, с затейливыми крыльцами-балконами, или по местному, балахонами. Дерево было дешево, деревеньки-околы утопали в лесах.
И та деревенька, что приютилась «около горы» — Кологоры, ничем не отличалась от остальных. Разве что избы стояли здесь не в два порядка, а свободней. Глядишь, одна повернулась к соседке боком, отвернулась окнами другая, ушла подалее третья… Все характерны, все со своими приметами. У коих угрюмство на лице-фасаде написано, у иных же веселие.
Вот тут и встретил свой седьмидесятый годок князь Василий Голицын. Был великий, а стал никакой — деревенский дед, как все, и борода сивая, как у здешних дедов. Все — старой веры, все двумя перстами крестятся.
Все у него затмилось: память, речи, слух. А о докторах в деревне не слыхали и слова такого не знали. Лечились, как заповедали деды, — травами, медом да толчеными мурашами — муравьями.
Пуще всего донимали его замутненные глаза. Уставится в книгу, а строчки плывут, плывут себе, подмигивая да поддразнивая — догадайся, мол.
Воеводская Пинега была недалече, и Алеша с Ванюшей — ему уж двадцатый год пошел — часто наведывались туда за новостями, а потом как-никак общество. Там он и приглядел себе невесту — дочь воеводы Неёлова Татиану. Воевода был из беспородных, а потому почитал за честь породниться с князем Василием, хоть и опальным. Послал за князем и княгиней свою рессорную карету, коя служила ему для торжественных выездов.
Свадьбу сыграли с уездной пышностью. Князь Василий сидел во главе стола и принимал поздравления. Звуки были невнятны, но на каждый он отвечал легким наклоном головы.
Все в нем угасало — все чувства: радость и печаль, память и горе. И вместе с тем обострялось внутреннее зрение. Жизнь как бы открывала все потаенные углы, те, куда он прежде не заглядывал, те, которыми пренебрегал. Отчасти высокомерно, отчасти по неведению. Открывалось неведомое, неожиданное.
Однажды воевода Степан Неёлов предложил ему обозреть Красногорский монастырь.
Князь подставил ухо. «Какой, какой?» — «Крас-но-горский», — по слогам отчеканил воевода.
Князь Василий оживился. Как же, в Пустозерске основалось подворье этого монастыря, и он свел знакомство, а то и дружбу с келарем Антонием, с ключарем Сергием и с рыбарями, кои промышляли красную рыбу для монастырской братии.
— Извольте, я поеду.
— Верст десять всего, а то и менее, — ободрил его воевода.
Игумен Макарий — отчего-то поставляли в игумены монастыря все больше монахов по имени Макарий — встретил князя с почетом. Он был словоохотлив и все норовил показать князю здешние красоты.
Монастырь утвердился на горе, которая некогда называлась Черной, но потом по причине красот окрестностей была переименована в Красную. И вид с монастырской колокольни открывался действительно необыкновенный. На склонах — луга и монастырские пашни, подступающие к лесным дебрям, серебряной лентой меж живописных лесистых берегов извивается Пинега, то тут, то там выглядывают церковные главки окрестных деревень: Сояла, Вонга, Юрола…
— Монастырь сей основан по велению царя Василья Шуйского, — дудел в рожок, приставленный к уху князя игумен: — Есть место годно к монастырскому строению… на Пинеге реке близ Волока Пинежского в диком лесу, слывет Черная Гора, да будет так — таково указал царь Василий…
— Царь Василий перешел дорогу на царство моему деду, князю Василью Васильевичу Голицыну. Хитростью да обманом. А московские дюж желали деда царем, — оживился князь.
— Стало быть, посему царь Василий недолго процарствовал. Господь не попустил, — заметил игумен.
— Коли бы не его вероломство, была бы династия Голицыных на российском престоле, — продолжал князь. — И я бы не был столь унижен Романовыми. Нынешним их отпрыском царем Петром. Широко шагает ныне, а куда придет?
— Не к добру, не к добру, — поддакнул игумен.
— Вот то-то же!
— Государь Алексей Михайлович нашему монастырю покровительствовал, указал на море-окиян наемных людей посылать для промыслу морского зверя, песца да белого медведя. Досягали аж до Новой Земли. А от богатств монастырских и подворья завели: в Холмогорах, в самом Архангельске да и в Пустозерске. Семужка, икорка на Москву шла, к цареву столу. И поныне отправляем обозы. Опять же иконы чтимые от жертвователей во храме. Желаете ли поглядеть да и приложиться?
Князь пожелал поглядеть. С трудом передвигая ноги, он поднялся на паперть и прошел в собор.
— Вот, изволите ли поглядеть, чтимая икона Владимирской Богоматери со времен основания монастыря. А вот Иверская — тож жертвенная…