Однако сочувствие к неприкаянному, доведенному до отчаяния юнцу вскоре сменилось у немало повидавшего воина удивлением, а потом и откровенной брезгливостью. Слушая быструю речь отрока, который, буквально захлебываясь словами и, кажется, беззастенчиво привирая для красного словца, рассказывал о своих недавних товарищах, обвиняя их во всех смертных грехах, со смаком описывая их злодеяния и представляя себя невинным агнцем, Демид недоумевал, как быстро этот робкий, заикающийся от волнения юноша превратился в гневного обличителя. Чем дольше говорил он, тем меньше сочувствия вызывал у присутствующих, и тем большие сомнения в правдивости сказанного закрадывались в душу.
— А что, правда ли, вашей ватаге много награбить удалось? — перебил нескончаемый рассказ Самоха, которому уже давно стало ясно, что отрок, пытаясь обелить себя, без зазрения совести оговаривает других.
— Да разве ж мне про это ведомо, — неохотно прервал тот свои обличения.
— Так ведь ты сам говоришь, что каждый без добычи не возвращался. Куда ж она делась? — не унимался Самоха.
— А кто ж ее знает, — прозвучал снова сделавшийся неуверенным голос.
— Может, проели, прогуляли? — подсказал воевода.
— Вот–вот, наверняка проели! — подхватил отрок.
— Что‑то я среди попавших в полон отъевшихся не заметил, — вставил слово Демид.
— Не в коня корм, видно, — усмехнулся Самоха и, быстро сменив тон, строго спросил: — Так куда ж ваши несметные богатства, о которых ты говоришь, подевались?
— Я о несметных богатствах не говорил, — опустив голову, проговорил конопатый, пытаясь вспомнить, сказал ли он в запале что‑нибудь подобное или нет.
— Как же не говорил! Мы все слышали! Это что ж, ты нас, людей вятших, во лжи смеешь обвинять?! — гаркнул воевода и стукнул кулаком по столу.
— Не упомнил. Простите, люди добрые… Без злого умысла сказал… Память‑то от скитаний совсем плохой сделалась… Обидеть никого не хотел, — заверещал отрок и снова, упав на колени, запричитал, обливаясь слезами, которые потоком полились по его грязным щекам.
— Ишь ты, «без умысла». Ладно уж, вставай, — примирительно проговорил Егор Тимофеевич, мельком глянув на своих товарищей.
— Вставай, вставай, — сказал Самоха и снова строго спросил: — Только на вопрос не забудь ответ дать.
— Хотел бы ответить, да ответ мне не ведом, — тяжело дыша и сопя, медленно начал говорить конопатый, будто давая себе время на обдумывание каждого слова, и, не найдя ничего лучшего, снова запричитал: — Я человечек маленький. Меня всяк обидеть может. Разве ж мне откроет кто какую–никакую тайну.
— Так, значит, все‑таки есть тайна, — прицепился к слову Самоха и вперил свой острый взгляд в раскрасневшееся лицо отрока, который, как ни старался, но не смог скрыть своей ненависти к людям, его допрашивавшим, и испуга, что они смогут выведать тайну, которую ему доверил Кузьма.
— Какую тайну? — сказал он быстро.
— Так ты сам о ней сказал, — усмехнулся воевода.
— Я ж это так. К слову пришлось.
— А нам иначе все представляется! — не унимался воевода.
— Вы, люди почтенные, зазря обо мне так думаете, я ведь к вам со всей душой открытой. Я ведь все и обо всех вам поведал, что знал! А о чем не знаю, о том уж не знаю. А про тайну сказал потому, что разговор как‑то между ватажниками такой слышал.
— А кто говорил?
— Не знаю. Честное слово. Христом Богом клянусь. Коли знал бы, сказал. Что я, враг себе? — истово крестясь, оправдывался молодой ватажник.
— Это как же так получается? Слышал да не знаешь, кто говорил? — удивился Демид.
— Это все потому, что разговор ночью тот был. Я у костра дремал, а кто‑то в темноте говорил, — нашелся что ответить загнанный в угол.
«Ишь ты, вывернулся! Ужом крутится, — подумал Самоха. — Можно, конечно, спросить о том, что голоса‑то наверняка знакомые ему были, да вот только и теперь видно, что опять не ответит. Наверняка что‑то знает, но не по годам крепок да изворотлив. Не так прост, как предстать перед нами хочет. Не прост, отрок. Ну, да и мы не лыком шиты».
— Что ж, на нет и суда нет, — проговорил воевода, будто угадавший его мысли о бесполезности дальнейшего допроса. — Может, другие что поведают, а ты иди‑ка на место свое в порубе, а коли что припомнишь, мы тебя послушаем. Ей, Гринька, — позвал он стражника, — отведи‑ка молодца в поруб.
Когда дверь за дружинником, выпроводившим наружу конопатого, закрылась, воевода тяжело вздохнул и предложил отложить допросы пленных ватажников до утра.
— Зимний денек короток, уж темнеет. Завтра бы с утра и приступили к делу со свежими силами, — проговорил он устало, — да и дух уж больно тяжел здесь.
— Можно и завтра, — согласился Самоха.
— Что ж, завтра так завтра, — кивнул Демид, который тоже порядком устал после напряженного дня.
Воевода, кряхтя, поднялся с места и первым направился к двери, за ним последовали остальные. Только оказавшись на крыльце, они в полной мере ощутили, в какой духоте сидели все это время, и теперь стояли, смотрели на темное небо, на котором уже появлялись первые звезды, и вдыхали морозный воздух полной грудью. В жарко натопленном помещении сырые и, видимо, никогда не стиранные одеяния ватажников начинали источать вонь. Правда, первым допрашиваемым, кажется, даже не удалось согреться, не то чтобы обсушиться, в отличие от конопатого, от весьма добротного кожушка которого, вывернутого мехом наружу, к концу разговора чуть ли не пар валил.
— Как, по–вашему, дело нынче сладилось? — поинтересовался воевода, которому надо было доложить обо всем князю, и первым посмотрел на Демида.
— Это ж только начало. Дальше видно будет, — ответил тот.
— А все ж? — спросил воевода, не удовлетворившись ответом.
— Думаю, Егор Тимофеевич, если так дело дальше пойдет, то к концу недели не управимся, — вздохнув, ответил Демид.
— А ты что думаешь? — спросил воевода у Самохи, который, словно не слушая разговора, внимательно разглядывал звезды.
— Ты, Демид, прав: это только начало. А начало, как я полагаю, не плохое. А посему, Егор Тимофеевич, надеюсь я, что дальше дело бойчее пойдет. Зачин есть. Кое‑что узнали. И немало. День, в крайнем случае, два с татями побеседуем, а там и за Кузьку приниматься можно.
Самоха не только опередил вопрос воеводы, которого интересовало, когда же тот возьмется за главного разбойника и можно будет доложить о результатах расследования князю, но, будто уловив сомнения собеседника, принялся за разъяснения:
— Мы ж пока ничего толком об этом Кузьке не знаем. Одни пересуды да сказки. А вот с его дружками поговорим, может, чего и удастся выпытать, тогда и с ним беседовать сподручнее станет.
«Не больно‑то наши разговоры на пытки походят. Навряд ли у мужиков, лесной жизнью закаленных, без кнута языки развяжутся», — подумал воевода, но вслух ничего не сказал.
— Страх наказания иногда почище самого наказания языки развязывает, он страшнее кнута бывает. А заговорят ли остальные ватажники али нет, это завтра видно будет, — продолжал тем временем Самоха и, потеребив седую бородку, повторил серьезно: — Начало‑то неплохое.
— Что ж, наслушались. Особенно ладно у отрока получилось, — усмехнулся воевода.
— А он и не отрок вовсе, — вдруг задумчиво произнес Демид и ощутил, как взгляды собеседников враз устремились на него. — Это я только сейчас понял. Давеча, перед тем как его Гринька увел, он к столу близко подошел, я тогда только глянул, а вот теперь его лицо передо мной словно въяве возникло. Не отрока лицо, а мужика, хоть и молодого. И не совсем голо: кое–где волос хилый пробился. Я одного такого как‑то давно видал, а среди татар, говорят, все такие. Только он к тому же ростом не вышел, а потому за отрока и сходит. Лицо небось потому не моет, чтоб за мальца принимали.
Воевода с Самохой переглянулись, и последний, уважительно глядя на Демида, сказал:
— Это ж надо, что углядел! Молодец, Демид. Сразу видать, глаз у тебя острый. — И, повернувшись к воеводе, который кивал согласно, заметил: — Верно, что мы до утра все отложили, а то, вишь, в сумерках какое дело проглядели. А я‑то все голову ломаю, как это отрок так ловко от каверзных вопросов уходит, ушлым вырос и умен не по годам, а тут вишь какое дело! Спасибо тебе, Демид, урок мне хороший преподал. Впредь зорче быть надобно, — и довольно рассмеялся.