Мед и пиво рекой текли за пиршественными столами. Холопы не успевали подносить наполненные до краев братины, заменять опустевшую посуду на тарели и блюда с новыми и новыми яствами, которые наполняли гридницу запахами печеного мяса и ароматами заморских пряностей.
Подобно хмельным напиткам, текли заздравные речи, с которыми, сменяя один другого, выступали бояре. Были эти речи такими же, как собранный бортниками мед, приторно–сладкими. Однако Михаил Ярославич, разомлевший от духоты и выпитого фряжского[62] вина, слушал бояр не слишком внимательно: не был он падок на лесть. Как ни ласкали их речи его слух, но чувствовал князь, что слишком мало искренности в словах, произносимых с горячностью и собачьей преданностью в глазах. Вспомнил он и московские пиры и даже чуть взгрустнул.
Бояре не ограничились здравицами на пиру, потянулись в княжеские палаты, чтоб наедине поговорить с новым правителем, чтоб, если случится, милостью своей не обошел. Первыми устремились на доверительную беседу те вятшие, которых Святослав с собой привел, а теперь бросил, не отстали от них и те, что некогда Ярославу Всеволодовичу клятвы давали, а потом к его брату в услужение пошли. И первые, и вторые божились в искренней преданности новому великому князю, даже обещая, если понадобится, жизнь за него отдать.
Еще в молодости Михаил Ярославич насмотрелся на таких верных слуг, недаром что при отце в последние годы почти неотлучно был, потому встречал всех одинаково строго, на их слова ласковые кивал, но обещать никому ничего не обещал. И чем больше проходило перед ним людей, которые ради собственной выгоды на всякий случай почем зря поливали грязью других претендентов на княжеское внимание, тем тяжелее становилось на душе у князя. Получалось, что и опереться ему не на кого: одни обманщики да льстецы кругом.
— Все! Хватит с меня! — воскликнул он в отчаянии, когда на исходе пятого дня пребывания во Владимире сердобольный Макар сообщил, что, пока князь изволил трапезничать с воеводой, в палаты пожаловали новые просители.
— Что ж так? — усмехнулся воевода. — Неужто не угодили речами своими владимирские вятшие?
— Как муха я в липком меду! — горько улыбнувшись, ответил на это князь.
— Так ты, наверное, не те речи, княже, слушаешь, — сказал Егор Тимофеевич, — не тех привечаешь.
— Поди их разбери, тех или не тех, — устало заметил князь. — Не послушаешь, прогонишь — так они обиду затаят, пакостить будут.
— Неужели думаешь, если всех этих лизоблюдов выслушаешь, то они твоими друзьями сразу станут? — удивился воевода. — Они какими были, такими и останутся. Им все одно, кому служить, лишь бы при власти быть.
— Я это все и без тебя, Егор Тимофеич, давно знаю. Но ведомо и тебе, что у меня своих людей мало, а опереться на кого‑то надо. Других‑то нет… — развел он руками.
— А про тех, кого Святослав обидел, кого в поруб хотел упрятать, ты забыл? — удивленно поднял брови собеседник.
— Думал о них, но ведь они ко мне не спешат. Чураются, видать.
— А ты пригласи. Не хочешь сам, так через своих людей доверенных. Пусть скажут, что, мол, надобны тебе слуги честные, кто Святославу не кланялся. Дескать, ищешь ты себе верных помощников. Может, тогда и откликнутся. Видал я на пиру бояр, что у отца твоего в почете были, возможно, и они собирались тебе свое слово сказать, да посовестились, видать, а скорее всего не захотели к той бочке меда, из которой тебя потчевали, свою ложку дегтя добавлять.
— Ладное, Тимофеич, говоришь, — согласился князь. — Я и сам еще в Москве об этом думал, а тут закрутил меня этот хоровод, никак не вырваться.
Наконец, кажется, все, кто хотел побывать у князя, осуществили свое желание: с князем поговорили, ему о злодеяниях недругов поведали, а заодно и о своих заслугах напомнили.
К тому времени, когда вятшие с чувством исполненного долга расписывали своим близким, с каким почетом принимал их этот «мальчишка», к князю тонким ручейком потекли те, кто не считал нужным выпячиваться и унижаться перед человеком, силой захватившим власть. Направились они к княжеским палатам только из уважения к Ярославу Всеволодовичу, за чью безвременную гибель, как утверждал Михаил, он хотел отомстить. Говорили, что он сразу, лишь только оказался в городе, в сопровождении гридей, освещавших ему дорогу факелами, поспешил в Успенский собор, склонился у надгробия своего отца.
Отец с той поры, как Михаил по своей воле примерил на себя великокняжеские одежды, и в самом деле стал для сына князем великим. Только оказавшись во главе огромного княжества, Михаил понял, насколько тяжелую ношу взвалил на свои плечи. Слушая бояр, выступавших перед ним на советах, он неожиданно ловил себя на том, что его мысли витают где‑то далеко отсюда. Он принимался вновь прислушиваться к говорящему, но вскоре опять начинал думать о чем‑то своем.
Воевода, присутствовавший на советах, иногда с горечью видел какой‑то безучастный взгляд князя: достигнув своей цели, Михаил быстро начал терять к делу интерес. Так бывало и прежде, но на этот раз дела были совсем иного свойства, требовали от князя внутренней собранности и решимости. Подчас надо было быстро найти выход из запутанной ситуации, а Михаил медлил, откладывал решение «до лучших времен». Не прошло и пары недель, а бояре, которые сначала с готовностью принимали участие в советах, теперь с недоумением повторяли эту его фразу, а кое‑кто даже начал втихаря насмехаться над «лучшими временами», говоря, что опять во Владимире наступили времена не из лучших.
До Егора Тимофеевича доходили слухи об этих разговорах, которые пока еще велись тайно, но, вполне возможно, уже скоро могли выйти наружу. Воевода неоднократно пытался завести об этом беседу с князем, но тот всякий раз отшучивался или, сославшись на нездоровье, удалялся в свои покои, оставив старого друга ни с чем.
Михаил и сам понимал, что навалившиеся проблемы готовы задавить его. По большей части просто не знал, каким образом решить их. Мучительно вспоминал он, как действовал или как мог бы действовать отец, думал, что сделал бы Александр, и только тогда, когда находил случай, схожий со своим, со спокойным сердцем отдавал приказания. Так ему удалось удачно разрешить несколько затянувшихся споров между боярами, один из которых касался двух богачей, именитых бояр, не поделивших наследство своего очень дальнего обедневшего родственника. Михаил рассудил просто: передал оставшиеся богатства на нужды монастыря, возродившегося на месте разрушенного татарами. Однако другие дела были гораздо сложнее.
Уже в первую ночь, когда Михаил наконец добрался до детинца и, обозрев с высоты лежащий перед ним город, отправился в великокняжеские палаты, выяснилось, что вместе со Святославом исчезла и его казна. По–другому и быть не могло. Разве кто оставил бы накопленное своему врагу? Сколько серебра и злата хранилось в тайной горнице, спрятавшейся за княжескими покоями, никто толком и сказать не пытался. «Много», — говорили все, кто мог хоть что‑то знать о пропавших богатствах.
Самое же неприятное выяснилось чуть позднее, когда в город вернулся отряд, собиравший выход для хана и дань для князя, и стало ясно, что собранное ранее тоже пропало. От такого известия князь не мог прийти в себя несколько дней.
Когда Михаил' Ярославич наконец оправился от потрясения, из Нижнего прискакал гонец, сообщивший, что за Волгой, недалеко от города, видели передовой отряд татар. По приказу князя кинулись собирать ратников, и, пока их оповещали, до Владимира добрался еще один гонец, известие которого привело князя в легкое замешательство. Оказалось, что в Нижнем не разобрались и, приняв кучку бродней за татар, поспешили оповестить великого князя. Хотели предупредить его о грозящей беде и получить подмогу. «У страха глаза велики», — только и смог сказать Михаил Ярославич и на радости закатил пир.
На пиру, где владимирские бояре и собравшиеся по зову князя бывалые воины как могли потешались над оплошавшими нижегородцами, радуясь в душе, что беда миновала, великий князь, насмеявшись вволю, все‑таки заметил, что иногда уж лучше переусердствовать, чем прозевать приход врага, и захмелевшие гости с ним полностью согласились.