— У быков, — не сдавалась Эстрелья, — не менее грозное оружие — их рога. И они не менее опасны для тореро, чем эспадо для животного.
— Но убивают-то быка, а не тореадора, — сказал Павлито.
Эстрелья улыбнулась:
— Павлито плохо знает жизнь тореадоров. Сколько их погибло на аренах корриды — замечательных, красивых, смелых людей!
— И вы пойдете смотреть, как погибнет еще один замечательный, красивый, смелый человек? Ведь по-вашему, шансы у человека и у быка одинаковы?
Было похоже, что Эстрелья начинает сердиться.
— Никогда не могла подумать, что летчик Павлито страдает сентиментальностью, — проговорила она, обращаясь к Денисио, хотя, конечно, знала: тот немедленно переведет ее слова своему другу. — Я считала, что Павлито настоящий мужчина.
— О чем она? — спросил Павлито.
— Говорит, что с детства презирала трусов. И еще говорит, что в Испании таких сердобольных мальчишек родители посылают в монастырь святого Франциска, где из них делают покорных монахов.
Павлито взорвался:
— Дура она! Набитая дура! Поставь передо мною полсотни фашистов-головорезов и дай мне пулемет — посмотрит тогда, какой из Павлито покорный монах!
Не очень-то по-доброму взглянув на Эстрелью и бросив: «Валяйте на свою паршивую корриду», он повернулся спиной и ушел.
— Обиделся? — спросила Эстрелья.
— Наоборот, — сказал Денисио. — Восхитился твердостью духа испанских девушек вообще и Эстрельи в частности. «Преклонил бы перед ней колени, — сказал он, — но боюсь, что она неправильно меня поймет…»
Эстрелья засмеялась:
— Ты, наверное, большой врун, Денисио. Я давно подозреваю, что ты все переводишь по-своему, так, как тебе вздумается. Но когда-нибудь я тебя поймаю — я ведь понемногу изучаю русский…
* * *
Когда Денисио попадал в Барселону, он не переставал удивляться почти неправдоподобному ритму жизни этого красивого большого города, «вавилона страстей», как кто-то сказал о Барселоне с печалью и завистью.
Дворцы, архитектуре и роскоши которых мог бы позавидовать богатейший индийский раджа, зелень пальм, апельсиновых деревьев, субтропических кустарников, светлые, отливающие синевой неба площади с памятниками старины, страшные китайские кварталы с мрачными трущобами, где человеческая жизнь не стоит и песеты, беспечная нарядная публика, взрывы веселого смеха, вино и гитары, кастаньеты и винтовки, фламенко на импровизированных сценах-подмостках и похоронные процессии убитых бомбами «капрони» и «драгонов» — жизнь здесь шла сразу в нескольких измерениях, ее невозможно было постичь, она казалась неестественной, фантастической.
«Наверное, — в который уже раз думал Денисио, — все это я пойму лишь тогда, когда хорошо узнаю народ Испании. А до тех пор не стоит и пытаться это делать».
Эстрелья помочь ему не могла — для нее тут никаких загадок не было. Потому что она и сама была похожа на тех, в ком одновременно уживались различные чувства — от любви до ненависти, от нежности до жестокости. И меняться эти чувства могли мгновенно, как погода в горах.
Вот и сегодня Эстрелья была совсем другой, чем вчера. Будто нежданно-негаданно в ней произошел крутой перелом, будто что-то в ней вдруг оттаяло. Правда, нет-нет да и помрачнеет ее лицо и потемнеют глаза, словно она вспомнит о чем-то страшном. Она даже приостановится чуть-чуть, и, если в это время Денисио о чем-нибудь у нее спрашивает или что-нибудь ей говорит, Эстрелья, кажется, ничего не слышит. А потом так же неожиданно переключится и, забывшись, обхватит обеими руками руку Денисио повыше локтя, прижмется к ней щекой и не то вздохнет, не то тихо проговорит, заглянув в его глаза:
— Ой, Денисио, Денисио!.. Как хорошо, что я была с вами там…
— Где? Что — хорошо, Эстрелья? О чем ты?
— Не понимаешь? Не можешь понять? Или не хочешь?
— Хочу, но…
— Севилья!
Вот, оказывается, в чем дело! Майор Риос Амайа без всякого труда понял Эстрелью: то, что она видела, было для нее, сладким чувством отмщения или, вернее, началом этого отмщения…
Билеты на корриду у них уже были — достать их Эстрелья постаралась заранее. Обычно коррида начиналась вечером, но сейчас все переменилось: в сумерках надо было зажигать огни, а это было опасно — для фашистских бомбардировщиков ярко освещенная арена представляла бы неплохой ориентир и неплохую цель. Центральные власти вообще пытались запретить корриду, однако с такими запретами не всегда считались. Испания не представляла себе жизни без любимого зрелища.
Амфитеатр, точно такой же, как римские амфитеатры, где проводились битвы гладиаторов, быстро заполнялся публикой. С первых же минут Денисио был ошеломлен и даже как будто растерялся: такого шума, такого гвалта, такого бурного проявления чувств он никогда в своей жизни не встречал. Казалось (да так, пожалуй, было и в действительности), ни один человек из многих тысяч ни на секунду не закрывал рта. В этом крике и разноголосице толком ничего нельзя было понять, но тем не менее люди кричали во всю силу легких, и когда Денисио спросил у Эстрельи, что в этом содоме происходит, она пожала плечами и улыбнулась:
— Ничего особенного. Люди просто переговариваются друг с другом, друг друга приветствуют. Немного, правда, шумно, но это же коррида..
— Вот этот сеньор, — Денисио указал на пожилого уже человека, что-то кричащего солдату в пилотке, который сидел рядов за тридцать от него, — тоже переговаривается с тем сеньором? Чем же он будет лечить свое горло?
— Вином из поррона после корриды, — засмеялась Эстрелья.
И вдруг сразу все стихло. Тишина наступила такая, что было слышно, как там, за высоким забором амфитеатра, мальчишка выкрикивает названия газет, которые он предлагает купить. А еще через несколько секунд зазвучали фанфары, и на арене, усыпанной ярко-желтым, почти красным песком, показалась процессия участников корриды: на лошадях с блестящей сбруей ехали трое в шляпах с необыкновенно широкими полями, в национальных костюмах, за ними, чуть поодаль, в раззолоченных камзолах, приветственно помахивая публике, следовали два тореадора, а уж потом — бандерильеро с красными, наброшенными на руку плащами.
Тишина опять взорвалась. Теперь со всех сторон выкрикивали имена любимцев тореро:
— Вива Альварес Труэва! Вива Хуан Сепеда! Виска Хуан! Виска Альварес!
Кто-то неподалеку от Эстрельи и Денисио топал ногами и, покраснев от натуги, кричал:
— Виска Альварес! Долой Хуана Сепеду, это не тореро, а кролик! Долой, ему драться не с быками, а со слепыми котятами!
— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Смотрите, Хуан оступился, у него уже сейчас дрожат колени! Что же будет, когда он увидит красного миурца?[13] Говорят, сегодня выпустят быка, который в Мадриде поднял на рога уже двух тореро, Хуан умрет от страха в первую же минуту.
— Ха-ха-ха! Сепеда станет перед ним на колени и попросит, чтоб миурец его не трогал.
— Эй вы, заткните свои глотки, пока их не заткнул я сам! Хуан Сепеда — лучший тореадор Испании! Виска Хуан Сепеда!
— Виска Хуан Сепеда!
— Виска Альварес!
Хуан Сепеда и Альварес Труэва шли по кругу арены рядом — оба высокие, оба с черными, аккуратно подстриженными усиками, гибкие, полные спокойного достоинства, внешне приветливые, сдержанно улыбающиеся; и казалось, улыбки их одинаково предназначались и тем, кто их подбадривал, и тем, кто незаслуженно их оскорблял: они знали цену и восторгам, и проклятиям. Удачный бой — их готовы носить на руках, арену засыпают цветами, самые красивые сеньориты млеют от обожания, но стоит допустить ошибку, стоит на лишних десять дюймов уклониться от молнией несущегося на тебя разъяренного животного — и звезда твоя погасла, из кумира ты превратился в изгоя, тысячи глоток, вчера кричавшие «вива», сегодня будут орать «долой».
Так они и прошли весь круг под истошные крики беснующихся людей, и Денисио жадными глазами глядел на эту процессию, незаметно для себя заражаясь общим азартом…