«Фиаты» проскочили — плотный клин, будто на параде. И сразу же начали набирать высоту, готовясь к новой атаке. Их хорошо было видно на фоне чистого неба. Вот они вошли в неглубокий вираж, развернулись на сто восемьдесят градусов, но вместо того чтобы снова идти на сближение с бомбардировщиками, на высоте прошли над ними в сторону Андалузских гор и скрылись.
— Ушли! — разочарованно крикнул Вальехо. — Испугались!
— Вернутся, — сказал Денисио. — Следи внимательно. Они вернулись минуты через три. У них был простой расчет: пусть республиканские летчики подумают, будто «фиаты» отказались от боя, а они потом навалятся на них внезапно, не дав возможности опомниться. И ударят так, чтобы было наверняка: внезапный удар всегда страшен и редко отразим.
Однако их маневр никого не обманул. И как только «фиаты» пошли в новую атаку, пулеметы всех шести бомбардировщиков начали яростно огрызаться. Правда, стрелки били вразнобой, скорее стараясь отсечь фашистов огнем, чем вести по ним прицельный огонь. Но все же один из «фиатов» вдруг резко отвалил в сторону, задымил и начал снижаться. А потом, задрав нос, на секунду-другую словно, бы завис в воздухе и тут же свалился в штопор. Длинная лента дыма закрутилась в спираль. Денисио подумал, что сейчас увидит белый купол парашюта, но в это время почувствовал, как мелко, точно в приступе лихорадки, задрожал «драгон» — очередь ведущего «фиата» зацепила консоль крыла, пули продырявили обшивку и, кажется, прошили руль поворота: машину повело сперва в одну сторону, потом в другую.
Павлито спросил:
— Что там, Денисио?
— Ничего страшного, — стараясь подавить в себе — тревогу, ответил Денисио. — Ты видел — одного срубили. Не Вальехо ли это открыл счет?
— Я спрашиваю: что с нашим корытом? Дало течь?
— Десяток дыр, не больше. Лучше будет проветриваться… Следи за воздухом!
— Они, кажется, ушли. А мы дотянем?
— Куда?
— Не до Москвы, конечно. До Севильи.
— Дотянем, можешь не волноваться, — заверил Денисио.
А сам подумал: «Хорошо, если выдержит руль поворота…. А если развалится?»
Но машина уже выровнялась, слушалась рулей, и тревога исчезла. А вместо нее пришла радость: пусть это была небольшая, не лично его, но все же победа. Первая победа в небе Испании, и, как бы там все ни сложилось дальше, этот день и эту маленькую победу он долго будет помнить. — И уж, конечно, ничего не забудет Вальехо. «Фиат», свалившийся в штопор, наверняка представляет сейчас груду обломков, а кто может сказать, чья пулеметная очередь помогла ему стать этой грудой обломков? Разве исключено, что это сделал Вальехо?
Денисио сказал, поднеся ко рту переговорную трубку:
— Вальехо! Ты меня слышишь, Вальехо?
— Да, камарада хефе! — тотчас откликнулся Вальехо. — Я слушаю, камарада хефе!
— Я уверен, что это ты сбил фашиста, Вальехо, — твердо проговорил Денисио. — Я внимательно следил за этим «фиатом»… Он задымил как раз в тот момент, когда ты послал очередь. Что ты на это скажешь?
Вальехо ответил не сразу, переваривая, наверное, слова, сказанные Денисио. Может быть, мысль, что именно ему и повезло, пришла в голову Вальехо еще раньше, но он боялся кому-то сказать об этом, сказать даже самому себе.
— Вы не шутите, камарада хефе? — Голос у него был взволнованный, с хрипотцой, хотя и чувствовалось, что он пытается скрыть свою взволнованность. — Вы действительно так, думаете, камарада хефе?
— Я действительно так думаю, Вальехо. То же самое говорит и Павлито. И мы поздравляем тебя с первой победой.
Вальехо что-то сказал, но что именно — Денисио точно не разобрал. Кажется, это были слова: «О святая мадонна!».
Глава шестая
1
Капитан Эмилио Прадос сказал штурману:
— Выйдем левее Севильи и будем идти к ней по Гвадалквивиру.
Гвадалквивир блестел на солнце так, словно отражался тысячами маленьких зеркал. Беря начало на севере Андалузских гор, он вскачь несся по валунам и замшелым камням, гремел и неистовствовал, будто это и вправду был необъезженный конь, и с боков его слетали клочья пены, а грива волнами поднималась над длинной красивой шеей, покрытой брызгами.
Гвадалквивир, воспетый испанскими и арабскими поэтами, — краса Андалузии, великое чудо Испании. На него можно смотреть часами: трудно оторвать взгляд от этой неукротимой силы, от меняющихся каждое мгновение красок, неповторимых и незабываемых. За Севильей он разливается в такую ширь, что уже нелегко различаются его берега, а у самого Кадиеского залива и впрямь становится похожим на море. Не зря, видимо, арабы нарекли его именем Вади-эль-Кебир, что значит Большая река.
Капитан Эмилио Прадос любил Гвадалквивир особой любовью: истоки реки были истоками его жизни. Он родился в Андалузии, и все, что было связано с его детством и юностью, — было связано с горами и горной рекой, на обрывистых и скалистых берегах которой он проводил долгие дни своего одиночества.
Крупный феодал, потомок старинного рода, отец Эмилио был одним из тех людей, для которых положение в обществе играло самую главную роль в жизни. Ему не пришлось карабкаться по социальной лестнице; титулы, богатство, известность перешли к нему по наследству, что особенно почиталось в кругах элиты и что служило как бы паролем для входа в святой храм избранных. Паролем для входа в этот храм служила также незапятнанная честь дворянина.
Правда, под понятием чести здесь подразумевались не только вовремя отданный карточный долг, исполнение данного слова, защита доброго имени членов клана от насмешек и поругания, беспрекословное согласие принять вызов на дуэль и прочее и прочее. Стоило знатному сеньору заступиться за простолюдина, породниться с человеком, который стоит на ступеньку ниже, высказать, даже намеком, порицание в адрес тех, кто с простолюдином обращается, как со скотом, и дверь в храм могла захлопнуться перед самым его носом, ему в лучшем случае отказывали в гостеприимстве, в худшем — называли бесчестным: человеком и бросали в лицо перчатку.
Отец Эмилио Прадоса свято соблюдал все эти заповеди и со скрупулезной педантичностью требовал их соблюдения всеми членами семьи, особенно сыновьями Эмилио и Морено. Дух чванства, жестокости, себялюбия и узурпаторства издавна царил в роскошном имении Прадоса, и, казалось, никакие ветры, дующие с заснеженных вершин Андалузских гор, не могли освежить его тяжелый воздух.
Любовь и нежность, привязанность и доброта здесь не почитались. Даже если, паче чаяния, в ком-нибудь возникало обыкновенное человеческое участие к близкому, его искусственно в себе подавляли, изгоняли из своей души как дьявола-искусителя и гордились этим, словно одерживали важную победу над своей слабостью.
Однажды, гуляя неподалеку от усадьбы со своей любимой собакой, Эмилио услышал тихий, сдержанный плач, точно тот, кто плакал, боялся быть обнаруженным. Эмилио оглянулся вокруг и никого не увидел.
— Ищи, Чарри! — сказал он собаке.
Та потянула носом воздух, бросилась вперед, и вскоре послышался ее призывный лай. Эмилио побежал вслед за собакой. За камнем, прикрыв лицо руками, лежала девчонка в изорванном платьице и в ветхих веревочных сандалиях. Было ей, наверное, лет четырнадцать, примерно столько же, сколько, и Эмилио. В больших черных глазах девчонки стояли слезы, лицо исказила гримаса боли.
— Что с тобой? — спросил Эмилио. — Почему ты здесь? И отчего ты плачешь?
Она испуганно посмотрела на Эмилио, стыдливо поправила платье на исцарапанных коленях и, продолжая всхлипывать, тихо ответила:
— Я подвернула ногу. Очень больно. Вот здесь… — Она показала рукой на щиколотку.
Эмилио присел на корточки и, заметно смущаясь, попросил:.
— Можно я посмотрю?
Он осторожно взял ее ногу в руки, и вдруг какое-то теплое, совершенно незнакомое ему чувство легкой волной коснулось, его сердца. Что это было, он не знал, но был немало смущен этим чувством. Покраснев, он выпрямился и сказал: