И он решил, что надо тянуть к горам. Только там может быть шанс на спасение, только там можно покинуть машину.
Неудачный бой, несчастливый. Но могло быть и хуже. Что его ожидало в горах, если бы крестьяне горной деревушки не пришли на помощь? Знали ведь, что рискуют жизнями, а пришли. И никак не хотели отпускать. «Поживи, сейчас нельзя уходить с гор: кругом фашисты, схватят — не пощадят».
А потом — Эмилио Прадос… И Росита… Теперь их трое. Куда они направят свой путь, кто им подскажет, где найти брешь в этом фашистском содоме, чтобы проскользнуть незамеченными?
* * *
Сон не приходил. Мысль нанизывалась на мысль, тревоги сменялись надеждами. Как видения, наплывали образы людей и чудовищные картины. Вот врываются фашисты в дом Эстрельи, и старая женщина, заламывая руки, с мольбой кричит: «Нет! Не надо! Мы ни в чем не виноваты!» Погромщик смеется: «Не кричи, матушка, мы к вам с добром». Подходит к матери Эстрельи и, продолжая смеяться, стреляет в живот. А потом расстреливает ее сыновей. «Стреляли в лица, в головы, стреляли, озверев, уже даже в мертвых…»
Мавры с кривыми ножами. «От уха до уха…» Мальчишка, испанский гаврош, в упор расстреливает франкистского офицера…
Сигуэнса… Площадь… Прыгают, завязанные в мешках, двое молодых республиканских солдат. И ползет, догоняя обреченных, черная танкетка. Скрежещут по булыжникам гусеницы, ревут от восторга фашисты. Эмилио Прадос, испанский дворянин, стоит с мертвенно-бледным лицом и смотрит не отрывая глаз… Какие чувства клокочут в его тысячи раз израненной душе?
«Людоеды! Чтоб вы захлебнулись своей же кровью, дети шакалов и сбесившихся волков!»
Глас народа — глас божий: придет время, и они захлебнутся своей же кровью. А сейчас, пробитый пулями, падает выкрикнувший эти слова крестьянин, и бросаются под гусеницы танкетки республиканские солдаты: «Вива Республика! Но пасаран!»
За окном воет буря. Рвется с Иберийских гор холодный ветер. Воет в обнаженных ветвях старых олив. И стонут старые оливы — от сумасшедшего ветра? От людского горя? Может быть, они чувствуют боль живых людей и слышат призывы мертвых к отмщению?
Валерий Денисов когда-то говорил: «История человечества еще не знала таких антагонистов, как жизнь и фашизм. Кто-то должен исчезнуть с лица земли. Жизнь по самой своей сути бессмертна, значит, она сметет фашизм. Но за это надо драться…»
Надо драться. Все, наверное, только начинается. И через многое надо будет пройти, чтобы увидеть конец. И многое надо-будет отдать, чтобы не стонали оливы…
* * *
Утром Хуан Хименес привел в дом старого крестьянина, с лицом, сплошь изборожденным морщинами. Будто трещины в скалах Иберийских гор, морщины были темными и глубокими. Из-под кустистых бровей смотрели мудрые, выцветшие от времени глаза.
— Это, — сказал Хуан Хименес, — Матео. Он хорошо знает дорогу. Он знает такие тропки, которые неведомы никому.
Матео кивнул:
— Знаю.
— Он поведет вас туда, куда вам нужно, — сказал Хуан Хименес.
Матео кивнул.
— Поведу.
Хуан Хименес взял Роситу за руку:
— Пойдем.
Он повел ее в комнату, где висело распятие Христа.
— Пошли этим людям счастье, — тихо проговорил Хуан Хименес, глядя на распятие.
— Пошли этим людям счастье, — повторила Росита.
— Пусть будет счастлива и эта женщина, — сказал Хуан Хименес. Склонился к Росите и поцеловал ее в лоб.
Потом они вернулись, и Хуан Хименес сказал:
— Пора.
Будто слезы, падали на землю с ветвей старых олив холодные дождевые капли. Но ветер с гор уже разгонял тяжелые тучи, и в просветах синело небо Испании.
КНИГА ВТОРАЯ
Глава первая
1
Они шли глухими тропами. И только ночами.
С рассветом, измученные ни на минуту не оставлявшей их настороженностью, смертельно уставшие и голодные, забивались в заросли на дне темного оврага и, дрожа от промозглой сырости, дожидались вечерних сумерек. А потом опять шагали дальше, чутко прислушиваясь к каждому постороннему звуку.
Ночи были полны этих звуков.
Где-то вдруг, приглушенный расстоянием, послышится гул моторов рыскающего в черном небе самолета, откуда-то донесется лязг гусениц танка, одиночный винтовочный выстрел или захлебнувшаяся пулеметная очередь, тоскливый вой собаки… Иногда им казалось, будто они различают голоса людей — то едва слышные, точно вязнущие в мглистой, окутавшей всю округу влаге, то пронзительные, раздававшиеся совсем близко, в нескольких шагах от них.
Мула они отводили подальше в сторону, в заросли кустарников, привязывали его и оставляли на весь день одного.
Это было удивительно выносливое и терпеливое животное с грустными глазами, в которых, казалось, навсегда застыла покорность своей невеселой судьбе. Случались дни, когда не удавалось раздобыть для него и горсти корма, и тогда старик Матео доставал из сумки пару черствых лепешек, разламывал их на части и, обняв своего любимца за шею, кормил с ладони. Мул — его звали Урбаном — почти с человеческой благодарностью глядел на своего хозяина, стараясь дотянуться теплыми влажными губами до его лица.
Перед уходом Матео гладил Урбана по голове и говорил:
— Ты останешься здесь. Стой тихо, чтобы ни звука.
Он говорил с ним, как с человеком, которому доверял и на которого полностью надеялся. В том, что животное его понимает, старик ничуть не сомневался.
Старик Матео, тот самый старик, которого дал им в провожатые Хуан Хименес, вел их глухими дорогами, обходя стороной населенные пункты, где они могли натолкнуться на фашистов. Как он отыскивал эти дороги, для его спутников оставалось загадкой.
— У него собачье чутье, — полушутя замечал Эмилио Прадос, когда Матео, на секунду-другую остановившись перед едва заметной развилкой уходящих в стороны тропинок, уверенно выбирал одну из них.
— Или он ходил по этим стежкам-дорожкам уже не один десяток раз, — добавлял Денисио, с уважением глядя на старого крестьянина.
А Матео молчал.
Идет впереди своих спутников и молчит, молчит. И лишь изредка, когда к нему обратятся с каким-нибудь вопросом, односложно ответит и, ощупав взглядом все, что можно увидеть по сторонам, шагает дальше.
Откуда брались силы у этого прожившего свой век человека, тоже было не понять. Вот Эмилио Прадос, Росита и Денисио, забившись в густой кустарник и укрывшись не успевшими высохнуть одеялами, укладываются спать, а Матео тут же уходит, растворяется в предрассветной мгле, словно становясь человеком-невидимкой. А уже под вечер, возвратившись с ног до головы облепленный грязью и насквозь пропитанный влагой, он осторожно приближается к затаившимся в кустарнике Денисио, Эмилио и Росите и глуховатым голосом говорит:
— Часок посплю.
Ложится на сваленные в кучу ветки и мгновенно засыпает, чтобы ровно через час открыть глаза и негромко, но требовательно сказать: «Пора!»
Однажды Эмилио Прадос спросил:
— Почему вы не отдыхаете вместе с нами, отец?
Матео ответил:
— Нельзя. Надо смотреть. Надо знать, что там, — махнул рукой в сторону чуть брезжущего рассвета и добавил: — А если там — они?
Он, конечно, имел в виду фашистов.
Уходя от Хуана Хименеса, Денисио, взглянув на просвечивающуюся сквозь тучи синеву неба, сказал: «Теперь, наверное будет хорошая погода». Матео тогда коротко заметил: «Нет, хорошей погоды не будет».
Старик не ошибся: к вечеру все небо вновь сплошь затянуло тучами, и на раскисшую, уже до предела насытившуюся влагой землю начал падать мокрый, вперемешку с дождем, снег.
Матео этому радовался:
— Машины стоят. Все стоит. Меньше опасности.
Но вот уже неделю они в пути, а разверзшиеся небесные хляби не знают покоя, люди идут так, словно несут на своих плечах громоздкую поклажу: шаг — нога по щиколотку вязнет в густой красноватой жиже, ее с трудом вытаскивают, снова шаг — и снова ее засасывает, будто в трясину.