Денисио знал: Кервуд пришел в Испанию потому, что не, мог мириться с расизмом у себя на родине. Для него Джеймс Адамс, Бригс и родной брат Фрэнк Кервуд — это одно и то же, что Родька для Мартинеса — Никиты Громова. Это одно и то же, что фашизм вообще…
Денисио понимал и Кервуда, и Никиту-Мартинеса. Понимал по-человечески, но полностью согласиться с ними не мог. Он хорошо знал: фашизм не только физически убивает человечество — фашизм отравляет его духовно. Гитлер и Геббельс кричат о превосходстве своей расы, и за ними идут не только убийцы Франко сулит испанскому народу земной рай — и под его знамена становятся не только те, кто потерял при Народном фронте заводы и поместья… Все обстоит значительно сложнее, отсюда и борьба предстоит необыкновенно жестокая…
Денисио снова взглянул в сторону Кервуда. Тот теперь летел крыло в крыло с Денисио, а рядом с Кервудом пристроился Арно Шарвен. Лицо француза после его возвращения заметна стало другим: легли у рта жесткие складки, чистый белый лоб прорезали хотя и не глубокие, но довольно четкие морщины, в глазах, словно навсегда, затаились настороженность и печаль. Откуда печаль — нетрудно, было догадаться: гибель Гильома. Боньяра переживали в эскадрилье все, но для Арно Шарвена эта потеря была невосполнимой.
…Первым группу «юнкерсов», приближающихся с севера, заметил Мартинес. Условным сигналом дав знать об этом командиру эскадрильи Хуану Морадо, Мартинес пристроился слева от мексиканца и принялся считать бомбардировщики. Они летели отдельными тремя клиньями, по пять машин в каждой группе. Вначале Мартинес обрадовался: ни выше, ни ниже «юнкерсов» он не увидел ни одного истребителя. Но вдруг Хуан Морадо рванул свою машину вверх и вправо, я только теперь Мартинес, да и все остальные летчики эскадрильи увидели семерку «мессершмиттов», растянувшихся прямой линией метров на пятьсот выше сопровождаемых ими бомбардировщиков.
В последнее время такое соотношение самолетов в воздухе — один к четырем, пяти и даже семи в пользу фашистов — не было чем-то необыкновенным. Было другое — зачастую дрались один против десяти и больше. Правда, потери в таких случаях соответственно увеличивались, но никакого другого выхода не было. Фашистские летчики, в основном немецкие и итальянские, обнаглели до предела. И не только обнаглели: теперь в Испанию все чаще направлялись настоящие асы — опытные, грамотные летчики, оттачивающие здесь свое мастерство и готовящиеся к «большой войне». «Полигон» — испанское небо — стал для всего этого воронья неплохой школой, тем более что летчики-фашисты уверовали: риск здесь минимальный, авиация республиканцев в основном подавлена, а то, что осталось, деморализовано и, по сути, может не браться в расчет.
Хуан Морадо, уводя с набором высоты эскадрилью вправо, имитировал не что иное, как бегство от превосходящих сил противника. Этот ход казался вполне оправданным и естественным: пятеркой вступать в бой с более чем двумя десятками самолетов было, по меньшей мере, безумием, если не самоубийством. Так, безусловно, думали сейчас те, кто наблюдал за действиями «москас».
Но ни Денисио, ни Мартинес, ни Арно Шарвен, ни американец Артур Кервуд ничего подобного не подумали и не могли подумать. Кого-кого, а Хуана Морадо они знали преотлично. С любовью, граничащей с обожанием, летчики не только интернациональной эскадрильи, но и всего полка, упоминая имя мексиканца, говорили о нем так: «Хуан Морадо? Такого умного и хитрого летчика свет еще не видывал!»
И в этом определении характера, привычек, военного искусства мексиканца, в первую очередь, проглядывало преклонение перед талантом командира…
Он и вправду был хитрый, как дьявол. Никто никогда не мог угадать, что в тот или иной критический момент придумает и предпримет Морадо… Не говоря уже о противнике, даже летчики его эскадрильи часто становились в тупик, наблюдая за действиями командира. Порой создавалось впечатление, будто в его действиях нет совершенно никакой логики и все, что он делает, противоречит здравому смыслу. Но проходит время, картина постепенно начинает вырисовываться, и ни у кого не возникает — сомнения, что в данном случае именно то, что предпринял Хуан Морадо, и есть самый правильный и самый разумный вариант.
Вот и сейчас, вместо того чтобы сразу же броситься в атаку и использовать момент внезапности, командир на глазах у фашистских летчиков резко изменил курс, и даже такой спокойный и всегда рассудительный человек, как Мартинес, не мог про себя не выругаться: «Черт знает что! Вечно этот хитрый дьявол плетет паутину, в которой не разберется и мудрец. Не проще ли было бы внезапно навалиться на них, несколько раз как следует клюнуть, а потом уж запутывать?!»
А Хуан Морадо уводил эскадрилью все дальше. Он был уверен, что фашисты преследовать его не станут: «юнкерсы» шли на задание с полной бомбовой нагрузкой, курс их лежал, видимо, на Валенсию, и не в их правилах было отклоняться от маршрута. И «мессершмитты» тоже, конечно, не оставят без охраны своих подопечных — Хуан Морадо отлично изучил повадки фашистских летчиков и редко ошибался.
«Юнкерсы» и «мессершмитты» давно скрылись в сизой, словно свинцовой, дымке, а Хуан Морадо вроде и думать о них забыл и продолжал вести эскадрилью по новому курсу, набирая предельную высоту, хотя, конечно, знал, что ни у кого из летчиков нет кислородной маски и людям с каждой минутой становится все труднее и труднее дышать.
Сам он тоже уже начинал ощущать признаки кислородного голодания, но и не мыслил отступить от принятого решения. Не обладая завидным здоровьем, мексиканец обладал незаурядной силой воли, и сломить его дух могла лишь только смерть. В полку о нем так и говорили: «Легче согнуть стальной прут, чем волю Хуана!»
* * *
Денисио, пожалуй, раньше других понял замысел мексиканца: они теперь летели, по меньшей мере, на полторы тысячи метров выше «юнкерсов» и «мессершмиттов», и хотя запас высоты всегда считался немалым преимуществом, главное же в маневре командира эскадрильи заключалось в другом — эскадрилья сейчас оказалась как бы в тылу фашистских летчиков и летела со стороны солнца, и, таким образом, первый удар, который она нанесет, будет поистине ошеломляющим, так как вряд ли фашисты обнаружат ее до нанесения этого удара.
Через минуту-другую, после того как Хуан Морадо снова изменил курс и, не теряя высоты, повел эскадрилью вслед за ушедшими «юнкерсами» и «мессершмиттами», поняли его замысел и другие летчики. Теперь все казалось простым и логичным. Мартинес восторженно покрутил головой и вслух сказал: «Ну мудрец! Ему бы не эскадрильей командовать, а воздушной армией!»
Удивительные чувства испытывали летчики сейчас, когда до предстоящего боя оставалось совсем немного. Удивительные и совершенно разные. Каждый из них подсознательно понимал: бой с такой армадой противника не может быть легким, и до конца быть уверенным, что для тебя он не будет последним — это значит обманывать себя. Ты считаешься неплохим летчиком, за твоими плечами десятки, если не сотни, боевых вылетов, на твоем счету не одна и не две срубленные машины, ты достаточно закален в неравных боях, но…
Во-первых, наивно предполагать, будто там, в машинах, — на которые ты сейчас ринешься с бешеной скоростью и с бешеной ненавистью, сидят летчики, не обладающие таким же опытом, как ты, не умеющие до конца постоять за себя.
Во-вторых, драться даже с самым опытным и хитрым противником на равных — это одно, но когда вот так… У «юнкерсов»— пулеметы и пушки, «мессершмитты» вооружены получше, чем твоя «моска», — и все это будет направлено против тебя, весь огонь в какую-то минуту может обрушиться лишь на твою плохо защищенную кабину. И если ты хоть на короткое мгновение зазеваешься, если ты допустишь даже самую незначительную ошибку, на землю ты больше не вернешься.
…Мартинес, идя в бой, до самого начала атаки пел. Не просто мурлыкал или напевал вполголоса, а по-настоящему, с выражением, точно выступал на сцене. И всегда одну и ту же песню: