Сижу вот так, обо всем размышляю, злой как бес, от злости аж руки трусятся. А они вдруг выходят, два друга-товарища: комполка и начальник штаба, тоже бывший летчик, у этого, кроме боевого Красного Знамени, еще, по слухам, и три Георгиевских креста.
Остановились, смотрят на меня и молчат. Потом начштаба как гаркнет: «Встать, лейтенант!» Встаю. Гляжу на него бешеными глазами, чую, как желваки у меня под кожей взбухают. Спрашиваю: «Где прикажете повинность отбывать — на кухне картошку чистить? Или нужник в порядок приводить?..»
И знаете что, славяне? Не мог сдержаться две вот такие слезины от обиды по щекам поползли. От обиды и жалости к самому себе. Стыдно, конечное дело, знаю, что не к лицу летчику сопли распускать, да уж так получилось. Встряхнул головой, освободился от мокроты, бросил руку под козырек: «Разрешите идти?»
И вот тут-то все и закрутилось в обратном направлении. Командир полка вдруг хлопнул меня по плечу, засмеялся: «Ты чего это, Артем, — спрашивает. — Чего сник? А я-то полагал, что сын летчика Алексея Никитина орешек потверже. Ошибался?»— «Никак нет, товарищ командир полка, — отвечаю, — не ошибались. Сник только на секунду. В дальнейшем все будет в порядке. Через десять дней, как отбуду повинность, еще один рапорт принесу…» — «На измор решил взять?» — «Такой уж характер, товарищ командир, в отца пошел…» — «Да, теперь вижу, что в отца. Это хорошо. Хорошо, лейтенант Никитин. А насчет Испании… Свяжусь с высшим начальством, похлопочу. Что от меня будет зависеть — сделаю. Договорились?»
И ушел. А начштаба присел на скамью, сказал: «Садись и ты. Поговорим по душам… Знаешь, почему морозил он твои рапорты? Любит он тебя. Прекрасный, говорит, летчик, но уж очень отчаянная головушка. Такие, говорит, не берегутся, а там, в Испании… Сын у него танкист, двадцать один год парню. Недавно убили его… Под Мадридом… Единственный сын. Когда узнал, почернел весь. Но никому, кроме меня, и слова не сказал. И тебе я говорю об этом по строгому секрету. Так уж вышло…»
— А через неделю, — закончил Артем Никитин, — я уже собирался в путь-дорожку… Плесни, камарада девушка, всем нам капель по восемьсот, да и себя не забудь… Давайте, славяне, за нашу матушку-Россию!..
Артем Никитин заметно захмелел. Денисио и Мартинес тоже. Из столовой они ушли, прихватив с собой кувшин вина и стаканы. Эстрелья завернула в газету пару кусков козьего сыра, десяток апельсинов.
Обнявшись, слегка пошатываясь, они шли по летному полю — Денисио, Эстрелья, Артем Никитин (Эдмон Левен) и Мартинес. Заплетающимся языком Артем Никитин просил:
— Славяне, споем! Про это… знаете? Как Стенька Разин княжну за борт шарахнул… Давайте, славяне!
Навстречу — Хуан Морадо и комиссар полка Педро Мачо.
— Та-ак, — сказал Педро Мачо. — Это что за концерт?
— Я — Эдмон Левен! — Артем Никитин ударил себя в грудь. — Летчик Эдмон Левен… Переведи, Денисио. Скажи ему, что летчик Эдмон Левен идет спать… И спроси у него: сможет ли этот человек спеть с нами про Стеньку Разина, который шарахнул за борт княжну?
Денисио перевел дословно. Хуан Морадо спросил у Педро Мачо:
— Куда их всех? На гауптвахту?
Педро Мачо взглянул на Хуана Морадо.
— Ты знаешь про Стеньку Разина?
— О! — ответил Хуан Морадо. — Конечно!
— Дай я тебя поцелую за это, Хуан! — сказала Эстрелья. — У Стеньки Разина сегодня день рождения. Вот мы и выпили по стаканчику.
— Это меняет дело, — сказал Педро Мачо. — Отправь их всех отсыпаться, Хуан…
2
Сьерра-де-Гудар возвышается над уровнем моря на две тысячи метров. Склоны покрыты оливковыми рощами и рощицами, а кое-где растут отдельные деревья — старые, посаженные бог знает когда.
По узким каменистым дорогам мулы тащат пушки, телеги с ящиками снарядов, по едва заметным тропкам цепочкой шагают солдаты с винтовками и карабинами за плечами; в стороне, спускаясь в долину, движутся повозки с ранеными.
А правее, где обрывается пробитый фалангистами коридор к Средиземному морю, к нему взлетают султаны дыма, пыли и камней — там идет артиллерийская дуэль между частями итальянского генерала Габары и намертво вцепившимися в каждый клочок земли солдатами республиканской армии.
Почти каждый день полковник Модесто предпринимал отчаянные попытки контратаковать фашистов, чтобы перерезать коридор, однако ничего не мог сделать: слишком неравны были силы, слишком большой перевес был на стороне генерала Гамбары.
Но и фашисты, несмотря на такой перевес, не могли похвастаться особыми успехами. Измученные непрерывными боями, обескровленные батальоны Модесто, в которых порой насчитывалось всего по пятьдесят — шестьдесят человек, оставались на своих позициях даже тогда, когда не было и одного шанса из ста удержать защищаемый участок. Пустые пулеметные ленты, пустые зарядные ящики, карабины и винтовки без патронов — а солдаты не отходили ни на шаг, встречая атаки фалангистов ножами, камнями, всем, что попадало под руку, а когда не было уже ничего, бросались на них с голыми руками, вцеплялись в глотки, душили, рвали мундиры…
* * *
Командир батальона французский коммунист майор Леон занимал оборону на пологом склоне Сьерра-де-Гудар, невдалеке от полупересохшей речушки. Еще накануне его разведчики притащили взятого в плен итальянца, немолодого капрала-артиллериста, который в первые пятнадцать-двадцать минут не мог опомниться, и, глядя на Леона побелевшими от страха глазами, повторял: «Абассо иль фачизмо!», «Фрателли!»
Леон брезгливо морщился, плевался, словно его тошнило, потом приказал переводчику:
— Скажи этому кретину, что если он еще раз произнесет слово «фрателли», я всажу в его жирную задницу три оставшиеся в моем пистолете пули.
— Да, да, я понимаю, — сказал капрал. — Я все понимаю. Иль фачизмо! Я очень, очень люблю солдат республики…
Леон медленно начал расстегивать кобуру. Капрал упал на колени, сцепил пальцы дрожащих рук.
— Не надо! — взмолился он. — Не надо меня убивать. Пусть сеньор командир выслушает меня, я все расскажу.
И он рассказал. Вот в той лощине, скрытой отсюда оливковой рощей, сосредоточились два полных батальона итальянцев, две роты немцев, а чуть подальше, за другой оливковой рощей, расположилась, готовая к атаке, бандера марокканцев. Что есть у марокканцев, он, капрал, не знает; чем располагают немцы, ему тоже неизвестно, а два итальянских батальона имеют четыре пушки, девять пулеметных точек, неограниченное количество снарядов и пулеметных лент, все солдаты — а их примерно шестьсот человек! — вооружены карабинами, и патронов у них тоже неограниченное количество. Командир его, капрала, батареи сказал, что послезавтра на рассвете они обрушат на батальон республиканцев смерч огня, а потом, вслед за артподготовкой, атакуют его и сомнут…
— Что он еще сказал? — спросил Леон.
Капрал, опустив голову, молчал.
— Что он еще сказал? — Леон движением руки приказал капралу встать и добавил: — Не трясись ты, как студень на ветру, мы не собираемся тебя убивать.
Капрал тихо ответил:
— Еще он сказал так: «Ни одной красной сволочи в живых не должно остаться. То, что не успеем сделать мы, докончат марокканские мясники. А мы, не останавливаясь, пойдем дальше…»
Капрала увели. А Леон сразу же послал своего человека к полковнику Модесто. Он сообщал: его личные наблюдения подтверждаются показаниями пленного итальянца — фашисты готовятся к крупной операции. В его батальоне осталось чуть больше сотни солдат, на каждого из них — по полтора десятка патронов. Из артиллерии он имеет одну пушку, на час-другой боя снарядов, два пулемета и к ним три сотни патронов. Если полковник Модесто срочно не подбросит подкрепления, батальон можно считать обреченным.
Полковник Модесто ответил: «Никаких резервов нет, держаться до последнего своими силами. На других участках фронта положение не менее сложное…»
* * *
Итальянский капрал не знал того, что в целях секретности ему, как и другим солдатам, умышленно назвали неверные сроки начала операции. Уже на другой день артиллерия немцев и итальянцев открыла по батальону Леона бешеный огонь, ожили их пулеметные точки, со стороны марокканской бандеры громыхали гаубицы. Это был настоящий кромешный ад, вой и разрывы снарядов слились в одну общую чудовищную симфонию, и, казалось, весь мир был заполнен только эхом в горах, повторяющим звуки военной грозы.