Не могли скрыть своей радости и те, кто уже полтора года плел паутину лицемерия и цинизма в лондонском Комитете по невмешательству. Его председатель лорд Плимут, словно сбросив с себя некую тяжесть (казалось, он даже заметно помолодел, хотя в свои пятьдесят лет и раньше не выглядел слишком пожилым человеком), в беседе с послом Советского Союза Майским говорил:
— События в Испании идут к концу. Да, да, идут к быстрому концу.
В голосе его, в том оживлении, которое светилось в глазах этого аристократа, нетрудно было уловить удовлетворенность. Майский спросил:
— Вы в этом уверены?
— А разве вы в этом сомневаетесь? — парировал Плимут. — Республике нанесен такой удар, от которого невозможно оправиться… Нет, дорогой коллега, ей уже не встать.
Теперь парировал Майский:
— Еще в ноябре тридцать шестого итальянский посол Гранди гарантировал гибель Испанской республики через несколько дней. Вы, конечно, это помните… Сейчас апрель тысяча девятьсот тридцать восьмого, однако Испанская республика не только живет, но и сражается.
Лорд Плимут, один из отпрысков старинного баронского рода, обладал изысканными манерами и той удивительной выдержкой профессионального дипломата, с которой, пожалуй, надо родиться. И все же в эту минуту выдержка ему изменила. С нескрываемым сарказмом он заметил:
— Меня всегда поражала в большевиках фанатичная вера в иллюзии. Я вам завидую, сэр… Наверное, так легче переносить неудачи…
Майский вежливо улыбнулся:
— Но иллюзиями, сэр, питаетесь вы и ваши друзья. Вспомните давние пророчества: «Советская власть не продержится и недели…», «Советская власть развалится, как карточный домик…», «Советская Россия — это колосс на глиняных ногах…» Однако… Вы улавливаете мою мысль, сэр?
Лорд Плимут осклабился:
— С вами приятно беседовать, господин Майский, но, простите, меня ждут дела.
Посол Франции в Лондоне Шарль Корбен тоже не скрывал своего чувства удовлетворения в связи с поражением республиканских войск на Арагонском фронте. Приглаживая красивые волосы, в которых снежными полосами белела седина, этот ярый католик по убеждениям и профессиональный дипломат старой школы говорил:
— Вряд ли, если думать о перспективе, мы, то есть Франция, что-нибудь выиграем от поражения Испанской республики. Но, господа, у нас сейчас есть дела поважнее. Испанские события нам мешают… Мы запутались в своих собственных противоречиях, мы должны что-то делать для спасения Франции, а Испания… Скорее бы там все кончилось, тогда мы развяжем руки…
Если даже люди, именующие себя «поборниками демократии», не скрывали удовлетворения, то уж реакция ликовала в открытую. И не только ликовала — она перешла в наступление. Фашисты распоясывались на глазах у власть имущих, а власть имущие закрывали глаза и уши, делая вид, будто ничего особенного не происходит: существуют, мол, такие вещи, как свобода слова, свобода убеждений и так далее и тому подобное, а посему нет никаких оснований сдерживать любые проявления любви и ненависти людей к тем или иным явлениям общественной жизни.
Однако во всем этом была и другая сторона медали: грубая, необузданная сила фашизма, его претензии на неограниченную власть, стремление подчинить себе все или вся не на шутку встревожили даже тех, кто причислял себя к элите. По крайней мере, многих из них. Господин де Шантом, отец Жанни Шарвен, одним из первых почувствовав шаткость своего трона, теперь все чаще высказывал «крамольные» мысли генералу Франсуа де Тенардье.
Особенно он хорошо помнит последний с ним разговор, который привел их если не к разрыву, то к значительному отчуждению.
— После свидания с фашистскими молодчиками Моссана я теряю веру в незыблемость нашей с вами неприкосновенности, генерал, — сказал он тогда. — У меня такое ощущение, будто земля уходит из-под наших ног. Вы как-то говорили: «Придет время, и мы наденем на них намордники». Не кажется ли вам, генерал, что это время мы уже упустили?
Генерал раздраженно ответил:
— Мы с тобой давно знаем друг друга, Вивьен, мы с тобой принадлежим к одному клану, и это дает мне право быть до конца откровенным. Скажи прямо: чего ты боишься? В чем ты видишь опасность со стороны фашистов? Посмотри, что сделал Гитлер в Германии: ни одной забастовки, ни одной демонстрации красных — они там забились в норы, как крысы! Крупп, Мессершмитт, Тиссен, Флик, Маннесман, Клекнер — разве Гитлер мешает им приумножать свои капиталы? Собственно, не Гитлер им, а они Гитлеру диктуют свою волю. Гитлер у них вот тут! — Генерал де Тенардье сжал пальцы в кулак и потряс им в воздухе. — Так скажи, Вивьен, разве лично тебе не улыбается перспектива держать всяких там моссанов и им подобных в крепко сжатом кулаке? Они ведь будут работать на тебя!
Вивьен де Шантом болезненно поморщился. Перед ним вдруг предстала картина (сколько раз он уже видел ее, эту картину, оставаясь наедине со своими невеселыми мыслями!), всегда вызывающая в нем чувства беспокойства, страха и отвращения: обитый бархатом маленький стульчик и на нем — грязные башмаки с подошвами, похожими на автомобильные шины с протекторами. Черная жижа грязи стекает на бархат, на мягкий дорогой ковер, а ему кажется, будто он ощущает, как грязь обволакивает все его существо и он задыхается в ней, опустошенный и обессиленный от своей беспомощности… Да, да, с тех пор, как это ни странно, Вивьен де Шантом видит в грубых, испачканных башмаках символ фашизма, этот символ преследует его даже во сне, заставляя учащенно биться нездоровое сердце. И во сне Вивьен де Шантом кричит, хватая широко открытым ртом воздух, которого ему не хватает: «Уберите свои грязные ноги, слышите, вы! И убирайтесь вон!»
— Они будут работать на меня? — де Шантом мрачно посмотрел на генерала и повторил: — Они будут работать на меня? До каких пор? Вы этого не знаете, генерал? А я знаю. Как только я покажу им, что желаю быть от них независимым, как только они увидят, что я не намерен им во всем подчиняться, они немедленно или организуют автомобильную катастрофу, или, что более вероятно, всадят вот в эту голову пулю и поставят вас всех в известность: этот чудак Вивьен де Шантом ни с того ни с сего покончил жизнь самоубийством. И все вы сделаете вид, будто поверили в подобную чушь, хотя никто из вас не станет сомневаться в истинной причине смерти господина Вивьена де Шантома… Нет, я нисколько не утрирую, генерал, вы зря так иронически улыбаетесь. Поверьте мне, я знаю, о чем говорю…
Погасив улыбку, генерал де Тенардье со значением заметил:
— Если бы я плохо знал Вивьена де Шантома, с которым меня с давних пор связывали узы дружбы, я мог бы сейчас сказать: «Или Вивьен де Шантом, пусть он извинит старого солдата за прямолинейность, свихнулся, или…» Черт меня подери, Вивьен, не заразился ли ты какими-нибудь бациллами, которые злой ветер Москвы раздувает по миру? Ха-ха-ха! В нашей беспокойной жизни ведь может случиться и такое, а, Вивьен?
Он продолжал громко смеяться, но де Шантом видел и чувствовал: генерал де Тенардье не на шутку раздражен и не только раздражен — он до крайности разгневан, и, если в эту минуту ничего не смягчить, не сгладить, их размолвка может перерасти в нечто большее, возможно даже, в скрытую вражду.
И все же Вивьен де Шантом не стал ничего ни смягчать, ни сглаживать. Упрямо поджав тонкие, четко очерченные губы, он угрюмо взглянул на генерала и сказал:
— Мне очень жаль, Франсуа, что на одни и те же вещи мы смотрим разными глазами. — Развел руками и добавил: — Что ж поделаешь, такова жизнь… Однако мне хочется надеяться и верить: в трудную для нас всех минуту мы не окажемся во враждебных лагерях. Мне, по крайней мере, этого не хотелось бы.
— Будем надеяться, — сухо ответил де Тенардье. — Мне этого тоже не хотелось бы…
3
Всегда энергичный, несмотря на свой преклонный возраст, необыкновенно подвижный, много сил и времени отдающий своим заводам, Вивьен де Шантом считался незаменимым руководителем концерна. Его гибкий ум, хватка дельца и искреннее стремление сделать все возможное, чтобы дело, которому он посвятил свою жизнь, изо дня в день процветало, снискали ему глубокое уважение в мире крупных воротил, работающих с ним бок о бок.