Товарищ прокурора, соглашаясь с тем, что в этих показаниях существуют во многом противоречия, старается доказать, что сами эти противоречия должны давать в ваших глазах большее значение этим показаниям, даваемым вполне чистосердечно. Это было бы, может, вполне справедливо, если бы противоречия между показаниями свидетелей ограничивались одними только второстепенными обстоятельствами, но мы видим, что они касаются многих обстоятельств, весьма существенных, весьма важных.
По объяснению доктора Германа, умершему были предложены три вопроса, из которых только один относится к предмету настоящего дела, а именно, вопрос о том, каким образом была нанесена рана. Лейхфельд ограничился ответом, что выстрел был сделан не им самим, а Рыбаковской. Если припомнить, что показывал Николаев на предварительном следствии, а также обратить внимание на показания свидетелей Мамошиной и Кричевского, которые точно так же не могут объяснить, был ли, по показанию Лейхфельда, этот выстрел сделан умышленно или неумышленно, то очевидно, что в словах Лейхфельда не заключается ничего, кроме удостоверенного факта, никем не отвергаемого факта, факта совершенно бесспорного, что выстрел был совершен не Лейхфельдом, а Рыбаковской. Таким образом, полагаю для себя вправе считать показания Станевича теряющими всю свою силу.
Затем нам остаются еще показания Грешнера, Розенберга и Феоктистова. Я поговорю о них позже, теперь же ограничусь указанием одного весьма серьезного противоречия, которое замечается между этими показаниями. По объяснению Феоктистова, Лейхфельд сказал ему, что Рыбаковская выстрелила в него сразу, что она внезапно появилась перед ним и вслед за тем неожиданно последовал выстрел. По объяснениям же Грешнера и Розенберга, рассказ Лейхфельда об этом предмете был совершенно другой! Лейхфельд не говорил, что выстрел был сделан сразу, напротив того, объяснял, что она несколько раз к нему подходила, несколько раз прицеливалась, говорила даже шутя, что выстрелит в него, и только потом последовал выстрел, причем она заряжала пистолет, вкладывая шомпол на его глазах.
Перейдем затем к показанию Лейхфельда в том виде, как оно представлено вам товарищем прокурора — в том виде, в каком он извлек его из различных противоречивых показаний свидетелей. Он дает этому показанию полную веру и основывает на нем все свои заключения прежде всего потому, что не видит ни малейшего основания сомневаться в правдивости слов Лейхфельда. Я точно так же далек, господа присяжные, от того, чтобы на человека умирающего, человека, ничем не запятнанного, бросать какое-либо подозрение, но не могу не сказать, что мнение господина товарища прокурора о Лейхфельде, как о человеке безусловно добром, безусловно правдивом, представляется основанным на данных довольно шатких! Я слышал из показаний Розенберга, что Лейхфельд был характера слабого, больше я ничего не слыхал! Мне кажется, он не говорил о доброте Лейхфельда, и следовательно, нет достаточного основания ставить Лейхфельда на тот пьедестал, на который возводит его товарищ прокурора.
Что касается до показаний Грешнера и Феоктистова, то мне кажется, что мы не только можем, но и должны их совершенно отбросить! Вы помните, что Грешнер объясняет, что Лейхфельд рассказывал ему подробности происшествия накануне или в самый день смерти. Вы знаете между тем из скорбного листа, что как в день смерти, так и накануне и даже за три дня перед смертью покойный Лейхфельд не был в полном уме и здравой памяти; сознание его было неясно, он бредил. Мы имеем по этому предмету показания эксперта Майделя, что лихорадочное состояние, сопровождаемое бредом, неясными представлениями, обнаруживается прежде всего в учащенном пульсе. Так вот, в тот день, когда происходила беседа Грешнера с Лейхфельдом, пульс последнего возвысился до ста тридцати двух ударов в минуту, то есть значительно превосходил ту мерку, которая, по показаниям эксперта, отделяет пульс лихорадочный обыкновенный от пульса лихорадочного полного.
Остается только показание Розенберга. Нисколько не отвергая его истинности, я нахожу в нем черты, говорящие более в пользу подсудимой, нежели против нее. Во-первых, Розенберг показал положительно, что о подробностях происшествия он говорил с Лейхфельдом только один раз. Когда был этот разговор, мы не знаем, может быть, в один из тех дней, когда Лейхфельд находился в лихорадочном состоянии и не мог отдавать себе полного отчета в том, что происходило. Затем несколько раз происходили между Розенбергом и Лейхфельдом разговоры только о тех причинах, которые могли побудить Рыбаковскую сделать выстрел. Вы знаете, что Лейхфельд на этот вопрос Розенберга, повторенный несколько раз, давал постоянно один и тот же ответ, а именно, что он не знает, не подозревает даже и не может себе дать отчет в том, какая причина побудила Рыбаковскую к совершению этого поступка. Мне кажется, что именно это обстоятельство служит доказательством того, что Лейхфельд не был даже убежден в том, что Рыбаковская совершила выстрел умышленно! Если бы он был убежден, то, без сомнения, не мог бы затрудниться в объяснении побудительной причины поступка Рыбаковской и мог бы приписать его, как приписывает обвинительная власть, той злости, которая появилась в Рыбаковской вследствие решимости Лейхфельда расстаться с нею. Но он даже не пытается представить такое объяснение! Он положительно говорит, что не понимает причину поступка обвиняемой, и показывает тем самым, что в его глазах убеждение в умышленности выстрела далеко не было так твердо, как теперь показывают его свидетели!
Затем товарищ прокурора несколько раз указывает на то, что умерший Лейхфельд был человек слабого характера, легко подчиняющийся чужому влиянию. По этому поводу я прошу вас припомнить, что Лейхфельд, вслед за привозом его в больницу, был разлучен с Рыбаковской, видел ее всего один раз, когда она приходила вместе с Белавиным, но зато он виделся почти каждый день с Розенбергом и Грешнером и, таким образом, был совершенно изъят из-под влияния Рыбаковской и отдан под влияние лиц, враждебных Рыбаковской. Очень может быть, что именно вследствие своего характера, вследствие неясности представления он вынес из разговора с этими лицами то сознание, которого не вынес из самого происшествия. Под влиянием, с одной стороны, своего слабого характера, с другой — Грешнера и Розенберга, которые, без сомнения, старались представить ему Рыбаковскую в самом черном свете, у него действительно мало-помалу составилось не убеждение, а предположение, что Рыбаковская стреляла в него умышленно!
Продолжая доказывать достоверность показания Лейхфельда, товарищ прокурора указывает, между прочим, на подтвердившееся показание Лейхфельда о том, что револьвер накануне не был заряжен, и что потому он мог спокойно отнестись к попыткам, которые делала Рыбаковская. Да вот только подтверждает показания Лейхфельда сама Рыбаковская, которая, следовательно, как будто сама дает против себя орудие! Я обращаю ваше внимание на это обстоятельство потому, что из него можно вывести заключение о том, что Рыбаковская совершила свой поступок с заранее обдуманными намерениями. Действительно, в этом деле нет середины! Нужно или признать, что она совершила убийство с заранее обдуманными намерениями, или же нужно признать, что она совершила его по неосторожности. Для предположения, что она совершила это преступление во внезапном порыве, не остается места, потому что как из показаний Рыбаковской, так и из показаний Лейхфельда видно, что между заряжанием револьвера и выстрелом прошел известный промежуток времени.
Для того, чтобы предположить в Рыбаковской заранее обдуманное намерение совершить то преступление, в котором она обвиняется, мне кажется, решительно нет основания! Признание ее в том, что она зарядила револьвер, показывает именно то, что она не считает это обстоятельством, уличающим ее в преступлении!
Я также напомню вам некоторые детали, не упомянутые господином товарищем прокурора. Рыбаковская не скрывала перед происшествием, что у нее есть револьвер и что она умеет из него стрелять — это она доказала в присутствии свидетеля за несколько часов до происшествия. Поздно вечером двадцать первого февраля она стреляла из незаряженного револьвера в присутствии дворника! Если предположить, что у Рыбаковской было хоть что-нибудь похожее на намерение убить Лейхфельда, можно ли предположить, чтобы она показывала, во-первых, что револьвер не заряжен, и, во-вторых, что она умеет стрелять?! Без сомнения, нет!
Затем, обращаю ваше внимание на рассказ дворника Феоктистова о том, что происходило после выстрела! Мы знаем, что Лейхфельд, получив рану, побежал в дворницкую, мы знаем, что вслед за ним пришла Рыбаковская. Лейхфельд был в это время в более или менее сознательном состоянии. Он мог ходить, его впоследствии свели, а не снесли к экипажу! Далее, Рыбаковская посылает дворника за доктором, следовательно, дает ему средство немедленно обнаружить преступление, если только оно было совершено. Во-вторых, Лейхфельд, который был в это время в сознательном или почти сознательном состоянии, соглашается остаться наедине с Рыбаковской, то есть соглашается остаться вдвоем с тем лицом, которое за несколько минут до этого нанесло ему, как говорят, смертельную или, по крайней мере, очень тяжелую рану! Можно ли допустить, чтобы он рисковал остаться с тем лицом, которое совершило преступление, и которому не удалось окончательно его совершить?! Мне кажется, это обстоятельство указывает, что Лейхфельд уже в то время не был убежден в виновности Рыбаковской и не мог быть убежден в ней впоследствии, потому что не представлялось никаких новых данных, которые могли бы привести его к этому убеждению!
Очень понятно, что вслед за этим происшествием, потерявшись совершенно от испуга, в особенности от сознания тех предположений, которые могут против нее составиться, госпожа Рыбаковская желала сначала скрыть это дело. Очень может быть, что она действительно просила Лейхфельда показать, что он выстрелил сам в себя нечаянно. Мне кажется, это показание решительно не говорит против нее. Если бы она упорствовала, если бы стояла на нем долго, Тогда, может быть, могло бы возникнуть сомнение по этому предмету. Но мы знаем из показаний Кричевского и Станевича, что она в тот же самый день призналась, что выстрел был сделан ею!
Затем товарищ прокурора указывает на другую невероятность показаний Рыбаковской: он говорит, что женщина, решившаяся на самоубийство, два раза в себя стрелявшая, два раза не успевшая привести в исполнение свое намерение, скорее должна была стараться поспешно привести это намерение в исполнение, чем перейти к такому средству доказать свое намерение, как стрельба в печку или в свечку. Товарищ прокурора упускает при этом из виду одно обстоятельство: можно твердо решиться на самоубийство, можно приступить к исполнению своего намерения, но затем, когда это намерение два раза не исполняется, решимость может остыть в лице самом энергическом. Таким образом, той неверности и фальши, которую видит в показаниях Рыбаковской товарищ прокурора, я никоим образом признать не могу!
Стараясь поколебать ваше доверие, товарищ прокурора указывает на то, что в то время как госпожа Рыбаковская, по своему объяснению, давала будто бы чистосердечное показание о происшествии, она показала совершенно фальшиво о своем звании и фамилии. Оправдание Рыбаковской, заключающееся в том, что она сделала это для того, чтобы скрыть от своих родственников то ужасное положение, в которое была поставлена, товарищ прокурора устраняет тем, что она и раньше уже называла себя фальшивыми именами, ссылаясь при этом на показания Дубровина. Хотя из показаний Дубровина видно, что Рыбаковская называла себя фальшивыми именами только в шутку; что она до дня происшествия никогда не имела серьезного намерения называть себя именем, ей не принадлежащим! Дубровин показывает вам, что при объяснении между ним и Лейхфельдом Рыбаковская раскрыла свое настоящее происхождение, задолго до происшествия объяснила, что отец ее бедный чиновник, скрывшийся неизвестно где. Что она приняла другую фамилию в начале следствия, что дала ложное показание о своем происхождении — это совершенно справедливо, но это показание повредило прежде всего ей самой!
Из этой решимости, которую подсудимая теперь оплакивает, без сомнения произошли логическим путем все последствия, на которые указывает товарищ прокурора, как на доказательства нравственной испорченности Рыбаковской. Однажды сказав, что она магометанка, что она княжна Омар-бек, она стояла на этом показании для того, чтобы, опровергнув его, не дать в руки судебной власти новой против себя улики; став однажды на эту почву, она дошла, наконец, путем совершенно логическим, хотя и грустным, до вторичного крещения…
Затем, присяжные заседатели, товарищ прокурора старался набросить перед вами тень на самую личность Рыбаковской и объяснял все те мотивы, по которым он считает невозможным, с одной стороны, поверить ее словам, с другой стороны, считает возможным поверить почти, безусловно, всем тем обвинениям, которые против нее возводятся! Прежде всего мне кажется, что жизнь подсудимых до преступления, в котором они обвиняются, какова бы она ни была, должна оставаться совершенно в стороне как от судебных прений, так от судебного следствия, если только в этой жизни нет ничего такого, что прямо и непосредственно относилось бы к тому деянию, в котором они обвиняются. Если бы о жизни Рыбаковской до происшествия были собраны сведения, с одной стороны, более достоверные, с другой стороны, гораздо более ее уличающие, то и тогда совершенно невозможно было бы, совершенно против той обязанности, которая на вас лежит, делать заключения на основании этой прошедшей жизни о возможности совершения того преступления, в котором она обвиняется.
Но посмотрим, где же те ужасные деяния, которые, по мнению товарища прокурора, позволяют составить о ней такое мнение, которое он составил. Я не отвергаю, да и подсудимая сама не отвергает, что жизнь ее до ареста не была вполне правильной, но в ней нет той бездны безнравственности, о которой говорил товарищ прокурора, той потери нравственного чувства, которое он предполагает. Мы знаем только два ее падения, и больше ничего: заключить из этого, что она окончательно испорчена и что она способна на то преступление, в котором ее обвиняют, мне кажется, совершенно невозможно. Мы знаем, что она находилась в коротких отношениях с господином Дубровиным, но мы знаем вместе с тем, что эти отношения носили характер довольно серьезный, что Дубровин хотел на ней жениться. Следовательно, то предположение относительно происхождения этой связи, которое сделал товарищ прокурора, напирая на слове «бульвар», должно совершенно исчезнуть.
Затем, что связь Рыбаковской с Лейхфельдом началась под влиянием искренней привязанности, это, мне кажется, доказывается тем, что для этой связи она пожертвовала той верной будущностью, которая ей предоставлялась. Это не было минутным увлечением, на которое указывает нам товарищ прокурора, а по всей вероятности обуславливалось искренним влечением, которое раньше ослабело со стороны Лейхфельда и которое до самого конца не ослабевало со стороны Рыбаковской. Затем товарищ прокурора идет еще дальше, и, не высказывая явно своего мнения, делает намек на легкомысленное поведение Рыбаковской в заключении. Если принять во внимание прежнюю жизнь Рыбаковской, особенно в детском возрасте, о котором также имеются сведения в деле…