— Ну, вот видишь? — смеялась Сашенька, чувственно касаясь его припухшими губами. — Все и разрешилось! И какое нам дело до других?! Другие пусть себе думают, как им нравится, а мы будем думать, как нам нравится… свои правила устанавливать будем! Это же все только пустые слова… только смешные правила, другими людьми для нас установленные!
— Наплевать на других! — твердил Кричевский, зажмурясь, жадно вдыхая запах ее нежной кожи, истово веруя своим словам. — Мы сами все можем, вдвоем мы все можем!
— Ты верь, верь мне! — ласкалась она к нему страстно, льня и прижимаясь всем телом. — Я знаю, что говорю! Я жизнь знаю: я ее всякой повидала! Вера моя меня спасла! Если б не вера и не мечты мои об лучшем, я бы, может, лежала бы уже давно с камнем на шее в Неве… Или в Волге… Или еще где! Что твой пристав! Он не знает жизни. Надо жизнь не принимать, а делать такой, какую твоя душа взыскует, какая видится тебе! Разве я достойна такой жизни, какой живу?!
— Ты достойна самой прекрасной жизни! — рвался к ней сквозь преграды платья Кричевский. — Ты достойна восхищения и обожания! Никто не смеет осуждать тебя!
— Ну, вот видишь! Я тоже так считаю! Почему же они должны меня числить по каким-то там своим записям и отводить мне место убогое, грязное, несчастное, коли я достойна лучшего! Где тут закон и справедливость?! Я и в купель крещенскую вошла, как княжна Омар-бек… не было никакой Шурки Рыбаковской и в помине… Если уж назвалась я магометанкой, надобно мне было идти до конца! Всегда надобно идти до конца! Что же мне надобно было — все разрушить?! За что меня осуждать?!
— Не за что… не за что… не за что… — как безумный, шептал Костя в темноте, почти овладевая ею.
— Сюда, сюда целуй!.. Еще! Еще!… И ведь это ты предложил мне креститься! Твоя ведь затея, граф! Стало быть, тебя и осуждать нужно! Согласен?!
— Согласен… Я на все согласен, лишь бы тебе хорошо было… Хорошо тебе сейчас?
— Да! Да! Еще! Нет, погоди, не спеши так, давай еще поговорим… Я здесь сижу уже неделю одна, как перст, мне поговорить охота! Знаешь, как смешно мне было, когда ты меня к крещению склонял! Смешно и страшно! Я ведь не хотела сама, это ты меня уговорил…
— Скажи, а Лейхфельд знал, кто ты на самом деле?
— Знал, знал… Он все знал про меня. Он не любил моих игр. Не нравилось ему, когда я называла себя княжной. А я ему назло называла! Я не убивала его нарочно, клянусь… Тебе-то мне врать незачем! Веришь ты в то, что это был случайный выстрел?
— Верю, верю… Я во всем тебе верю…
— Это правильно… Ты верь… Видишь, я кругом оправдалась перед тобой. Я ни в чем не виновата. За что же им судить меня? По какому праву?!
— Не за что!
— Я ведь бескорыстная, мне ничего от тебя не нужно, только хочу, чтобы меня любили такой, какая я есть, а не придумывали, какою я должна быть!
— Я не буду… Не стану придумывать… Ты самая прекрасная, самая удивительная, ты настоящая волшебница…
— Была бы я волшебница — не сидела бы под замком! Оборотилась бы птицею и улетела бы!..
— Ты и улетишь! Я тебе побег устрою! Завтра же!
— Как же ты это сделаешь, милый мой мальчик?
— Сделаю! Еще не знаю, как, но сделаю непременно!
— Они тебя посадят под замок, в клетку, как меня!
— Наплевать! Не посадят!
— Я не хочу твоей погибели… Я ведь не роковая женщина… Никуда я отсюда не побегу без тебя…
— А со мною — побежишь?!
— С тобою побегу хоть на край света! Я люблю тебя, я, кажется, впервые по-настоящему люблю…
— Правда, любишь?
— Правда, правда…
— Тогда докажи!
— Ах ты, каков хитрец! Чего запросил, бесстыдник! Нет уж, сударь, больно здесь место неподходящее… Я, конечно, обожаю безумства, но не в такой степени, как вы!
— Я люблю тебя! — бросился он снова к ней в объятия, задохнулся в ее поцелуях.
Далеко, за стенами, на улице, а затем и во дворе послышался шум, крики, приближающиеся звуки пьяной гульбы и драки.
— Я-те дам «благородный человек»!.. Я-те покажу кусаться! — грозно рычал кто-то из городовых, сопровождая слова свои глухими ударами. — Гришка, имай его!.. Волоком, волоком, раз идти не желает! А вы прочь пошли, коли под замок не хотите угодить! Прочь, я сказал!
В коридоре застенка скрипнула отворяемая решетка, зашаркали поспешные шаги. В дверь постучали, и встревоженный голос старого надзирателя Матвеича громко зашептал:
— Ваше благородие! Константин Афанасьевич! Наряд дебоширов из кабака доставил… В холодную сажать поведут! Не след вам тут оставаться: не ровен час, заглянет кто в глазок! Ваше благородие, вы слышите?! Ступайте уже домой! Пора вам! Мне ведь тоже прилечь надобно, а я с вами глаз сомкнуть не могу, все опасаюсь…
— Слышу!.. Иду! — недовольно отозвался Костя, поспешно вставая и приводя одежду в порядок. — Не скучай, милая! Завтра в ночь украду тебя! Тс-с!..
Он приложил палец к ее губам, предупреждая расспросы, потом еще раз приник к ним долгим, ненасытным поцелуем, коснулся пальцами гладких упругих волос, после чего почти бегом вышел из камеры, опасаясь задержаться хоть на миг, чтобы не остаться до утра. Никак не следовало теперь ему вызывать подозрения.
В коридоре уже шумели, волокли пьяных, и Костя, будто надзирая происходящее, прошелся туда-сюда, подсказал хмурым, разгоряченным борьбой городовым обыскать задержанных на предмет огня и опасных для жизни предметов, и попутно исподтишка осмотрел в дальнем конце коридора застенка лаз в потолке, ведущий на чердак.
Пройдя тихо чердаком в другое крыло здания, легко можно было спуститься по наружной приставной лестнице на задний двор, к конюшне и каретному сараю, а там, у забора, лежала известная Кричевскому высокая поленница запасенных дров, взойдя на которую ничего уже не стоило соскочить на ту сторону, в глухой темный тупик, где можно поставить никем незамеченную упряжку… И ищи ветра в поле!
Счастливо улыбаясь, молодой помощник станового пристава прошелся по двору, приставил и осмотрел валявшуюся под стеной лестницу, опробовав крепость ступенек, проверил и пологую поленницу, легко взбежав по ней на самый верх и обратно во двор. Оставив на утро осмотр чердака, Костя, чрезвычайно довольный, гордясь своею сообразительностью, затушил обгоревшую под корень спасительную свечу в кабинете станового пристава и отправился домой.
Избегая встречи с матушкой, все эти дни не находившей себе места от сердечного томления и беспокойства, простаивавшей ночи напролет перед домашней иконой, он, подобно ночному вору, приподнял лезвием перочинного ножичка щеколду кухонной двери и проник в родной дом с черного хода. Стащив сапоги, в одних носках, беззвучно ступая по холодным половицам, прошел он к себе и тихо лег ничком на постель, стараясь не скрипнуть сеткой, не раздеваясь, сняв только тяжелую шинель. Сон не шел к нему, щеки горели, но голова была ясная. Вывести любимую из застенка было еще только полдела, даже четверть дела. Много труднее было определить, куда податься им после. Нужны были лошади, паспорта — без них далее Обуховской заставы не уедешь — нужны были деньги, много денег.
Хорошо зная, как будет действовать городская полиция, задумался он также над тем, как изменить Сашенькину прекрасную внешность, поскольку описания ее разосланы будут повсюду. Пришло ему в голову остричь ее и представить мальчиком, своим младшим братом, и он заулыбался в темноте, вообразив ее в своем гимназическом мундирчике, с ремнем и медными пуговицами. Ей по нраву должны прийтись такие перевоплощения.
Поразмыслив обо всем как следует, он тихо встал, крадучись, прошел в гостиную и, поднявшись на цыпочки, наверху, на шкапе в пыльном углу нащупал пальцами плоский ключик от комода, где отец с матерью хранили сбережения на черный день и на его возможное обучение. Достав и развернув в темноте тряпицу с вышитым на ней Николаем Угодником, защищающим дом от воров, он разделил было тощую пачку наугад и половину положил на прежнее место, но потом, ожесточась сердцем, взял все, вместе с тряпицею. Забравшись в шкатулку из рыбьей кости, в которой матушка хранила золотые украшения, доставшиеся ей по наследству от бабушки и подаренные отцом, особо любимые, Константин выгреб все побрякушки и завернул в ту же тряпицу, к деньгам.
Более в доме больничного фельдшера Афанасия Кричевского взять было нечего, и его сын хорошо об это знал. «Я все верну потом…» — подумал было он и тотчас скривился от лживости своей мысли. Среди украшений было одно колечко, то самое, с голубым камешком, которое больше всего дорого было матушке по каким-то воспоминаниям, и Костя, наощупь найдя его среди прочих, подержал на ладони и бережно положил обратно в шкатулку.
Сдержав внезапно подступившие к горлу рыдания, взял он еще из комода ножницы, прошел назад в свою комнату и поспешно затолкал похищенное в потайной карман полицейской шинели на груди, после чего снова прилег. Сердце его билось ровно, только очень сильно, так, что в уши отдавало и мешало заснуть…